— Останься пообедать, Андреа, а он пусть возвращается один. Пожелаем ему на прощанье золотухи. Пусть он возьмет «фольксваген». Если не предпочтет верблюда.
Голд предпочел «фольксваген» верблюду и направился в Вашингтон в полубессознательном состоянии морального коллапса. Как низко пожелает он пасть, чтобы забраться на самый верх? — спрашивал он себя в приступе самобичевания. Очень, очень низко, ответил он и настроение его улучшилось; ко времени обеда он почувствовал, что избавился от лицемерия.
Приняв душ и переодевшись, он ринулся в Мэдисон-отель, где, увидев цену улиток форестье, почувствовал, что сам не больше улитки. Он здесь явно был не на месте, и интуиция безошибочно подсказывала ему, что он никогда и не будет здесь на месте. Среди массы людей в переполненном, гудящем зале он был «одинок, как устрица», по образному выражению Чарльза Диккенса, этого скучного, как считал Голд, романиста, чьи увесистые сочинения всегда были слишком длинны, всегда отягощены процессией эксцентричных, однобоких героев, запомнить которых было совершенно невозможно из-за их количества, и всегда изобиловали экстравагантными совпадениями и другими невероятными событиями. Голд все еще полностью не оправился от пережитого им стресса и потому почти не заметил, как, вероятно, самая длинная во всем мироздании тень целую минуту с половиной ползла по его столику, пока не появилась отбрасывающая ее фигура и не остановилась перед ним. Какое-то мгновение Голду казалось, что Гаррис Розенблатт стал самым высоким, самым осанистым, самым совершенным человеческим существом из когда-либо топтавших лик земли. Цвет его кожи был теперь саксонски-белым. Лицо, взиравшее на Голда в молчаливом приветствии, было навечно иссечено крупными жесткими складками, а голос, который услышал Голд, был тверд, как кремень.
— У меня времени только на то, чтобы опрокинуть рюмочку, — сурово сказал Гаррис Розенблатт с таким выражением, что Голду показалось, будто это он нарушил чье-то уединение; потом, наморщив лоб, Розенблатт уселся на стул и окинул помещение взором человека, который всегда начеку, потому что печенкой чувствует всевозможные ужасы, повсюду подстерегающие его. — Сегодня в министерстве финансов о тебе говорили много хорошего, Брюс, очень хорошо отзывались о твоем отчете по работе президентской Комиссии.
— Им понравился мой отчет?
— Мне он тоже понравился, хотя я его и не читал. Тебя нужно поздравить. О нем все хорошо отзываются.
— Гаррис, я не писал никакого отчета, — сказал Голд.
— Отчеты такого рода мне и нравятся больше всего, — сказал Гаррис Розенблатт. — Нет ненужных расходов.
— Даже если я ничего не сказал?
— Ты ничего не сказал — и тебя никто не критикует. Если ты ничего не сказал, то ты сказал это хорошо, и это хорошо говорит о тебе.
— Гаррис, я только что вернулся от Пью Биддла Коновера. Ты и правда на прошлый уик-энд пристрелил его собаку?
— Правда, — Гаррис Розенблатт при этом признании гордо ухмыльнулся. — У нас, наездников и охотников, есть такой старый обычай — пристреливать лучшую собаку после успешной вылазки. Это помогает не впасть в гордыню и приучает не придавать большого значения нашим материальным ценностям.
— Ну, и что ты при этом чувствовал? — спросил Голд.
Гаррис Розенблатт хорошо подумал, прежде чем ответить:
— Не знаю.
— Гаррис, тебе известен какой-нибудь способ, каким я мог бы сколотить себе состояние, не делая при этом никакой работы?
— С моей стороны было бы неэтично давать ответ.
— Неэтично давать ответ или неэтично говорить, что ты знаешь такой способ? Что ты имел в виду?
Ответом было:
— Не знаю. Но у меня есть информация для служебного пользования, которую ты можешь употребить к своей личной выгоде, если хочешь. Правительство постарается сбалансировать бюджет или ему придется горько пожалеть.
Голд плыл по течению.
— Как я могу этим воспользоваться к своей личной выгоде?
— Не знаю.
— Гаррис, ты занимаешься облигациями. Недавно у нас в стране был министр финансов, Уильям И. Саймон, который до прихода в правительство зарабатывал на муниципальных облигациях от двух до трех миллионов в год. Что, черт возьми, можно сделать с муниципальными облигациями, чтобы они давали два или три миллиона в год?
— Я правда не знаю.
— А что ты с ними делаешь?
— Выжимаю из них два или три миллиона в год. — Гаррис Розенблатт поднялся. — Мне пора. Как поживает Либерман?
— Все такой же гробба[247], все такой же жлоб.
— Я не понимаю на идише, — сразу же сказал Гаррис Розенблатт Голду, — а все слова, которые знал ребенком, давно забыл. Хотя, — продолжил Гаррис Розенблатт, понизив голос, в котором послышались доверительные нотки, — когда-то я и был евреем.
— А я когда-то был горбуном.
— Просто удивительно, — радостно воскликнул Гаррис Розенблатт, — как мы оба сумели измениться!
ГОЛД снова чувствовал себя одиноким, как устрица, на сей раз на семейном обеде, и он поклялся себе, что это последний семейный обед, на котором он присутствует; он сделал это еще до того, как Сид простым упоминанием совершенно невинной гипотезы впутал его в историю с Исааком Ньютоном:
— Сила, приложенная в одном направлении, вызывает равную противодействующую силу, имеющую противоположное направление.
— Кто это сказал?
— Сэр Исаак Ньютон, — мягко ответил Сид.
— Конечно, — сказал Виктор.
— Это один из его законов движения, — сказала Ида.
— Третий, — сказала Белл.
— Это даже я знаю, — сказала Мьюриел.
Мысли Голда были заняты предстоящим расторжением его брака, и он даже не отдавал себе отчета в том, что оказался объектом насмешек и что это его голос ответил на вызов Сида.
— Постой. — Голд был в некотором замешательстве. — Что ты такое сказал, Сид? Только ничего не меняй. Повтори все в точности.
— Сила, приложенная в одном направлении, вызывает равную противодействующую силу, имеющую противоположное направление. Это просто чудо, Гарриет, этот паштет из печени просто чудо как хорош. Настоящий шедевр.
— Я теперь снова покупаю у старого мясника.
Голд тщательно взвешивал слова Сида, испытывая при этом чувство крайней удрученности.
— Ты именно так сказал раньше? Сид, ты точно ничего не изменил?
— С какой стати я буду изменять сэра Исаака Ньютона? — Сид вытер свою тарелку корочкой хлеба, поглядывая на Голда кристально честным взглядом. — Это так же точно, как дважды два.
Голд позорно сдался.
— Давай больше не будем о сэре Исааке Ньютоне.
— Ну, тогда это сказал Альберт Эйнштейн. — Сид не мог сдержать смеха.
— Конечно, — сказал Виктор.
Голд был рад, что его отец еще не появился. Голд окончательно запутался с Белл, ему не хватало мужества сказать ей в лицо о своем решении, а потому он решил сообщить ей эту новость через своего адвоката после того, как сам он уедет. А сейчас он был должен выполнить свое обещание и поговорить с Милтом, который хотел, чтобы Эстер вышла за него. Голд отвел Милта в сторону, за минуту-другую сумел прощупать его и через Гарриет, которую проинформировала введенная им в курс дела Ида, передал Эстер заверения в том, что Милт не вынашивает никаких нечистых помыслов и по своей скромности может сравниться разве что с нею.
— Мне скоро будет семьдесят, Брюс, — заикаясь сказал Милт. — И я всю жизнь был холостяком. Больше я не хочу жить один. И я думаю, что Эстер тоже не хочет быть одна.
Потом появился его отец с Гусси, и в воздухе запахло грозой. Голду уже сообщили, что отец все еще пребывает в состоянии депрессии, в которую погрузился неделю назад. Эгоцентричный старый забияка сразу же заявил, что именно Голд и есть причина его хандры: «Это все он, ну и что из этого?» — отрезал он, когда его спросили, как он себя чувствует; его хандра усугублялась скукой и предчувствием болей, неизбежных с приходом холодов приближающейся зимы. Он уже два дня подряд рассерженно жаловался Сиду, что ему все никак не могут подыскать подходящий дом во Флориде, но гнев его понемногу сникал в предчувствии поражения. Голд по-своему жалел бодливого старого быка, кончина которого был уже не за горами. Голд тревожно хрустел пальцами в ожидании бурного потока жалоб из котла эмоций, клокотавших в груди старика. Во-первых, Джулиус Голд, как и Пью Биддл Коновер, без особого энтузиазма относился к идее служения еврея на общественном поприще. «Зачем это еврею нужно иметь неприятности, когда кого-то там поймают или когда он сделал не так?» Во-вторых, узнав о поездке Голда к Коноверу, старик впал в ярость.