— Сид, отчего умерла мама?
— Ей плохо сделали операцию, — сказал Сид с надрывающей душу улыбкой, неуместной на лице, искаженном болью и горькими воспоминаниями. — Это не имело никакого отношения к ее щитовидке. Она умерла в больнице Кони-Айленда. Ей сделали простую операцию на желчном пузыре. Но ночью швы разошлись, а утром она умерла от кровотечения.
— Почему я ничего этого не помню? — сказал Голд. — В доме наверно было много криков и слез, когда сидели шиву[127]? У нас было столько дядюшек и тетушек и столько соседей.
— Тебя там не было, — сказал ему Сид. — Уходя на операцию, она взяла с нас слово, что если с ней что-нибудь случится, тебя и Джоанни отправят куда-нибудь из дома, пока все не закончится. Она не хотела, чтобы младшие дети видели это. Она думала, это вас напугает. Знаешь, в этом была вся мама.
— А на похоронах я был? Я совсем не помню.
— Не помню.
— А ты когда-нибудь бываешь на кладбище? — спросил Голд. — У нее на могиле? Мне никогда не приходило в голову пойти туда.
— Нет, мы теперь там не бываем, — сказал Сид, и на его лице появилось виноватое выражение. Пальцы его играли с пустым стаканом из-под виски. — Раньше ходили, по крайней мере в Родительский день, но я уже не помню, когда это было в последний раз. Мне теперь Гарриет не заставить пойти, и детей тоже, даже если бы я и захотел. И папу тоже не заставить. Раньше я пытался его уговорить. Знаешь, есть такой обычай. Когда приходишь, ты должен оставить камушек на могиле, как знак того, что кто-то здесь бывает и ты все еще помнишь. У бедной мамы на могиле лет тридцать-тридцать пять никто не оставляет камушков. Ты придешь на обед к Эстер в эту пятницу? Для нее праздник, когда ты приходишь.
— Постараюсь. Мы непременно придем. А ты не будешь надо мной издеваться?
— Как? — Лицо Сида изобразило удивление. — Я над тобой не издеваюсь.
Голд снисходительно улыбнулся, словно неисправимому ребенку.
— Хоть раз не говори о науке или природе и не делай философских обобщений. Договорились?
— Договорились, — согласился Сид. — Не знал, что тебя это так волнует. Иногда мне просто больше не о чем говорить, вот я и говорю всякие глупости. Я тебя поставил в неловкое положение перед этим издателем? Извини, если так.
— Либерман? Он не в счет.
— Извини, если поставил.
— Не поставил, — сказал Голд. — Ты с ним хорошо говорил. А другой знал, что ты валяешь дурака, и, наверно, ему это понравилось.
— Иногда я забываю, что ты важная персона и что я должен вести себя прилично, когда с тобой твои знакомые.
Голд тепло рассмеялся.
— Все в порядке, Сид. И не такая уж я важная персона.
— Да нет, важная. Мы видим твое имя в газетах. Ты самая важная персона, какую мы знаем. Это было здорово, малыш.
— Да, Сид, и давай повторим это поскорее, — сказал Голд, не сомневаясь в том, что они никогда больше не будут сидеть вместе за ланчем.
— Так я тебя увижу у Эстер в пятницу? — спросил Сид, когда они поднялись. Казалось, для него это очень важно.
— Если ты обещаешь не дразнить меня и не издеваться. Обещаешь?
— Я не буду тебя дразнить. Обещаю. Клянусь тебе.
— Тогда я приду.
— ЛИЛИИ, — сказал Сид в пятницу у Эстер, обращаясь только к Голду.
— Что лилии?
— Полевые лилии.
— Ну, и что с ними такое?
— Они не трудятся и не прядут[128].
— Ну и что?
— Вы только подумайте, — взорвался вдруг Сид повелительным ветхозаветным ревом, обращаясь ко всем сразу; довольно безобидный тон, каким он начал развивать эту тему, сразу же вызвал у Голда предчувствие надвигающегося кризиса. — Полевые лилии, они тебе не трудятся и не прядут. И все же природа, или Господь сделали так, что им достаточно питания, и они растут каждый год, и каждый год цветут.
— Сид, ты же обещал, ты мне клялся, — закричал Голд. Раньше, до этого мгновения, он даже не понимал, что бездна человеческого падения может быть воистину бездонна.
— Это просто мысль, — кривляясь, проскулил Сид со смиренной кротостью без вины виноватого, претерпевшего только что жестокую обиду.
— Отличная мысль, — радостно заявил отец Голда. — Из уст моего любимого сына.
— И из Библии, — злобно пробормотал Голд. — К тому же перевранная.
— Как она может быть перевранной, если она из Библии?
— Ее переврал Сид, а не Библия.
— Он ведь и в Бога-то не верит, — нанес ответный удар отец Голда, обращаясь к остальным и издевательски фыркая. — Эй, идиот, если Бога нет, мистер Умный Политик, то откуда же взялась Библия?
— Ты должен больше слушать своего отца, — посоветовала мачеха Голда. — И тогда, может быть, ты тоже станешь его любимым сыном.
— Как я могу его слушать, — сказал Голд, — если он только и делает, что обзывает меня по-всякому? Он меня не любит. Он меня никогда не любил.
— Я тебя тоже не люблю, — вежливо сообщила мачеха Голду. — Ты обожаешь деньги и лебезишь перед теми, у кого они есть. Ты жаждешь успеха. Вот было бы смешно, — прокудахтала она, и сатанинское коварство сверкнуло в ее глазах, — если бы он оказался твоим ненастоящим отцом и ты все эти годы выслушивал его выговоры ни за что? Вот было бы смешно, если бы ты оказался даже не евреем? Ведь ты даже ни языка, ни праздников не знаешь, да?
Голд выбрал стратегию молчания.
— Пиренейский, — сказал Сид, когда стало казаться, что молчание будет вечным, — единственный из известных языков, в котором нет слов «правый» и «левый».
После минутного возмущенного молчания, Голд обнаружил, что это дурацкое заявление не оскорбляет его разум, и устало улыбнулся, поняв вдруг, что, вероятно, никогда больше не найдет в себе сил рассердиться на Сида. Может быть, Сид и прав. А может быть, голова у Сида набита всякой чепухой. Воображение Голда зашло так далеко, что он даже начал думать о каком-нибудь горце, живущем на границе между Испанией и Францией; очень может быть, что существуют какие-то изолированные деревеньки, к обитателям которых вполне применимо сказанное Сидом. А может быть, где-нибудь далеко, на островах Тихого или Индийского океана, обитают люди, которые называются Пиренеями или пиренейцами, Голд даже в этом не был уверен — ведь обитают же в других местах говорящие на своих языках португальцы и японцы. Нет, пусть кто-нибудь другой поднимет эту перчатку, решил он, брюзгливо говоря себе, что в Вашингтоне к нему относятся с бо́льшим уважением, чем здесь, где его ни в грош не ставят.
— Как же они знают, куда идти? — спросила Эстер после паузы, во время которой в голове Голда мелькали эти сбивчивые мысли.
— Знают, — сказал отец Голда.
— А как же они сообщают о направлениях? — спросила Ида.
— Сообщают, — сухо ответил Голд, пытаясь заставить себя не раздражаться, и его отец бросил на него взгляд, полный крайнего удивления и даже восхищения, словно и не предполагал услышать такую мудрость из столь ненадежного источника.
— Они, наверно, очень сообразительные, — сказала Ида.
— Очень сообразительные, — сказал Милт.
— Если уж они такие сообразительные, то почему же у них нет слов «правый» и «левый»? — отбрила Иду Мьюриел, сигарета прыгала у нее во рту.
— А потому, — сварливо отвечала Ида, — что они такие умные, вот им эти слова не нужны. И хорошо бы нам всем поучиться у пиренейцев.
— И у полевых лилий, — сказал Голд.
— И у моего первого мужа, — сказала мачеха Голда, взмахнув спицами и делая еще пару петелек, — который всегда любил хорошую шутку. Вы знаете, что я южанка, и корни мои в Ричмонде и Чарлстоне, а наша семья была в числе самых уважаемых еврейских семей на Юге, говоря «уважаемых», я имею в виду среди других еврейских семей. И выйдя замуж за вашего отца, я вышла за человека гораздо более низкого положения, а он женился на женщине гораздо более высокого. — Лицо Джулиуса Голда светилось от гордости, как газовая горелка; сидя на своем стуле, как на вершине Олимпа, он кивком головы выразил свое согласие. — Мы владели рабами и очень большой плантацией. Вот почему мы так много знаем о шерсти.