Сервировочный стол имел более шестидесяти пяти футов в длину. Когда Голд вошел, в помещении находились только слуги. На пути Голда не было никаких препятствий, и он прошествовал мимо стола, как сомнамбула. На нем были индейка, куропатка, сквоб и гусь, чтобы заморить червячка. Там же лежали увесистые окорока. Это чересчур, чересчур — исторгала крик его душа. Пальцы его дрожали, и он с трудом мог смотреть на все это. Безмолвные широкоскулые фигуры стояли вокруг в ожидании его распоряжений. Здесь были подносы с бисквитами и корзинки с яйцами, нарезанный ломтиками бекон и судки с рыбой, наполненные до краев кувшинчики, графинчики и чайнички, блюда, короба и кастрюльки, над которыми поднимался пар, воздушные хлопья: сухие — в мерках, разогретые — в котелках, сервировочные тарелки с колбасой и подносы с говядиной, бочонки с маслом и лари с сыром, кувшины с парным молоком, и кофейники с горячим кофе, и приправы в соусницах, флакончиках и блюдечках. Над всем возвышался серебряный поднос с рельефным изображением поросячьей головы; на нем покоилась испеченная безглазая поросячья голова. Здесь были вазы с фруктами, и ведерки с вымытыми свежими овощами, и дымящиеся лотки с тушеной крольчатиной и олениной. В конце стола, сверкая, как рождественский фейерверк, стояли два или три бочонка, вернее целые бочки свежей лесной малины, и каждая из ягод имела идеальную, как рубин, форму. Голд взял себе только кофе, дольку мускатной дыни с подноса, на котором лежала и лопаточка, и налил стаканчик апельсинового сока из графина. Серебряные приборы и салфетки лежали на столиках, накрытых на пятьсот персон. Голд был единственным гостем.
Он сидел лицом к двери и молился, чтобы появилась Андреа. Сколько она может спать? Никогда не ждал он появления живой души с таким нетерпением. Казалось, что единственные звуки во всем христианском мире исходили из него или из его рта. Его жеманное, по глоточку, отхлебывание сока или кофе производило шум урагана и тропического ливня, когда же он глотал пережеванную пищу, эти звуки вызывали в воображении жуткие взрывы извергающихся первобытных вулканов. Он боялся оглохнуть. Каждое прикосновение чашки к блюдцу было незатихающим звоном цимбал, к которому, как он был уверен, с неодобрением прислушивались все тридцать восемь глазевших на него слуг, хотя они и не сказали ни слова ни ему, ни друг другу. Неловкость, которую он испытывал вначале, не шла ни в какое сравнение с ощущением этого единодушного и ничем не смягченного осуждения, подавлявшего его теперь. Как только он поднимал глаза, чтобы взглянуть на что-нибудь, мрачная фигура, словно по волшебству, материализовавшись у его плеча, подливала ему кофе. Наконец, Голд самым тихим голосом, который ему дался в звуковом диапазоне чуть громче постельного шепота, обратился к ближайшему слуге:
— Мисс Коновер? Вы не знаете, в какое время она спускается к завтраку?
— Мисс Коновер была здесь в пять, сэр. Кажется, она отправилась на верховую прогулку.
— Мистер Коновер?
— Мистер Коновер никогда не спускается к завтраку, если в доме ночуют гости. На следующий день он их не выносит. Еще кофе, сэр?
Голд уже выпил шестнадцать чашек. Через балконную дверь он вышел в сад и бесцельно поплелся вдоль стены дома. Не прошло и минуты, как во внутреннем дворике он наткнулся на Пью Биддла Коновера, который удобно восседал в своем кресле-каталке, словно монарх на троне. Он был франтовато одет в кожаную охотничью куртку рыжевато-серого цвета, а платок на его шее сегодня был игриво-голубой. В руках он держал полный графин с виски, который любовно исследовал в лучах утреннего солнца. Его лицо просветлело, когда он увидел Голда.
— A-а, доброе утро, мой друг, — тепло приветствовал он его. — Вы хорошо спали?
— Лучше не бывает, — охотно отозвался Голд, обрадовавшись неожиданному дружелюбию хозяина. — Спальня — просто за́мок, и кровать великолепна.
— Мне неприятно об этом слышать, — весело сказал Коновер. — Вам понравился завтрак?
— Чрезвычайно понравился.
— Отвратительно, — сказал Коновер, и Голд снова погрузился в тоску. — Вам не хватает моей дочери, верно? Вижу по вашим слезам. Она, вероятно, на верховой прогулке. А вы верхом не ездите, да? Ваши обычно не ездят.
— Мои? — Голд вдохнул побольше воздуха в легкие и последовал за Коновером в маленький кабинет. — Кого вы опять имеете в виду, сэр, когда говорите «ваши»?
— Вы же знаете, Голденрод, — сказал Коновер с тем же веселым добродушием, никак не вязавшимся с отвращением, которое Голд читал в его глазах и которое тот не делал ни малейших попыток скрыть. — Есть люди, которые ездят верхом, а есть — которые не ездят, правильно я говорю, да?
— Евреи? Вы это хотите сказать?
— Евреи? — повторил Коновер, по-петушиному вскинув голову. — Итальянцы тоже. И ирландские католики. Вы все время говорите о евреях, будто только о них мы и думаем. У вас что, других мыслей нет в голове?
— Именно такое впечатление создается у меня о вас.
— Может быть, так оно и есть. В этот уик-энд, — отомстил ему Коновер, попав в цель с точностью снайпера и элегантной сноровкой хорошо воспитанной гадюки. Уже не сдерживаясь, он со злорадством подался вперед. — Ваши внуки, может быть, и будут ездить верхом, если вы сколотите капитал или женитесь на деньгах. Но ваши дети не будут, потому что сейчас у вас денег нет. Посмотрите, как много смогли сделать для своих детей Анненберги, Гуггенхеймы и Ротшильды, и как мало можете вы. Каково это, доктор Голд, знать, что ты уже загубил будущее своих детей, а может быть, и внуков, каково это — сознавать, что ты лишил своих ни в чем не повинных потомков шанса попасть в хорошее общество?
— Хорошее общество? — презрительно повторил за ним Голд.
— Да, Шапиро, вы знаете, о чем я говорю. Я — в этом обществе, а вы — нет. Моя семья принадлежит к нему, а ваша — нет. Вы испытываете вожделения, и сожаления, и чувство собственной неполноценности, а я нет. Что вы делаете здесь, рядом со мной? — внезапно спросил он, и его глаза сузились, приняв выражение яростного удивления и раздражения. — С какой это стати мы столько говорим друг с другом? И вообще, какого черта вам от меня надо?
— Я хочу жениться на вашей дочери, — сказал Голд. — Я приехал сюда, чтобы просить у вас ее руки.
— Берите ее руку и выметайтесь, — сказал Коновер. — Идите почитайте воскресные газеты или что-нибудь, пока не вернется Андреа. Порешайте кроссворд.
— Вы мне даете свое благословение?
— Если вы уберетесь пораньше.
Уже от двери Голд нанес ответный удар.
— Я надеюсь, сэр, что со временем вы еще полюбите меня.
— ТЫ понравился папочке, — сказала Андреа в своем маленьком золотистом спортивном автомобиле, который со скоростью молнии, рассекая горы, несся назад в Вашингтон. Голд все больше склонялся к убеждению, что она выжила к херам из ума. — Уж я-то знаю. Ты и представить себе не можешь, каким он может быть холодным и саркастичным с людьми, которые ему не нравятся.
— Могу себе представить, — еле слышно сказал Голд.
— И после этого они больше не хотят со мной встречаться. Пожалуйста, не сердись. — Ее явно расстраивал его мрачный вид. — Я для тебя что угодно сделаю.
— Сделай девяносто пять. — Она заметно сбросила скорость, и стрелка спидометра опустилась ниже сотни. — Он был со мной груб и вел себя отвратительно. Где его вежливость? Где его почтительность? Он что — не знает, что меня ждет большой пост в правительстве?
— Он умирает, дорогой. Ну, что, уже лучше?
— Нет! — виновато воскликнул Голд, припомнив с отвращением, какое непостижимо-жестокосердное радушие всегда выказывала часть этих христиан по отношению к своим мертвецами. Древние греки, едва успев нарубить дровишек, обмыть и умастить тело, тут же разжигали погребальные костры. Евреи предавали земле своих не позднее, чем через сорок восемь часов после смерти. А часть этих христиан продолжала питать к своим покойникам такие теплые чувства, что целую неделю выставляла их на всеобщее обозрение у себя дома, а нередко и в комнатах по соседству с кухнями и столовыми. — Бога ради, Андреа, — добавил он более рассудительным тоном, — какое это имеет отношение к тому, как он обращается со мной теперь?