— Меня зовут Голд, сэр, не Голдфарб.
— Есть ключи из золота, есть из серебра, есть ключи до завтрака — наживать врага.
— Что-что? — завопил Голд, подпрыгнув на пару дюймов, словно ужаленный. — Нет-нет-нет, сэр, — быстро опомнился он, когда Коновер хотел было повторить. — Я просто был удивлен мудростью ваших слов.
— Старые истины — лучшие истины, мистер Файнголд. — Думаю, вы еще не раз в этом убедитесь.
— Меня зовут Голд, сэр, — поправил Голд уже не так заискивающе.
— Отлично, — Коновер веско кивнул и с улыбкой взглянул на него. Через мгновение он снова заговорил своим спокойным, сочным голосом; произносимые им округло, на южный манер гласные благозвучно перемежались с четкими согласными, поставленными лучшими преподавателями английского в подготовительной школе. — Надеюсь, какой-то лишний слог, случайно сорвавшийся со стариковского языка, не станет причиной серьезных недоразумений между нами.
— Конечно нет, сэр! — с искренним энтузиазмом уверил его Голд и сделал шаг назад, чтобы насладиться видом своего хозяина. Более чем когда-либо Пью Биддл Коновер казался ему квинтэссенцией джентльмена и государственного деятеля, соответствующего его сентиментальному идеалу. В нем не было никакой помпезности. В нем чувствовался острый, отточенный ум. Он был чистое золото.
Коновер спросил:
— Хотите холостить жеребцов[93] или поработать золотарем?
Такой вопрос был поставлен перед Голдом впервые.
— С какой стати, — выдавил он, — мне этого хотеть?
— Просто ради удовольствия, — весело ответил Коновер. — Знаете, в этом есть что-то сексуальное. Я бы нашел вам жеребцов порезвее. А мои ниггеры наточили бы вам инструмент.
— Пожалуй, нет, — неуверенно сказал Голд, — если только мой отказ вас не обидит.
— Дело ваше, — разочарованно сказал Коновер, — хотя, я думаю, вы упускаете редкую возможность. У некоторых из них такие большие яйца. Вы, кажется, удивлены. Вижу по тому, как вы разинули рот.
— Я, пожалуй, выпью еще, сэр.
— Я тоже выпью еще глоток, если вы будете так добры. Нет-нет, глоток побольше, мистер Голдстауб. Вы так мало наливаете, можно подумать, что это ваше. Такой уж вы народ — мало пьете, да?
Брови Голда поползли вверх. — Такой уж мы народ? — Подспудная чудовищная мысль, которая всю его взрослую жизнь не покидала его, теперь стала принимать четкие очертания. — Что вы имеете в виду, сэр, когда говорите такой уж вы народ?
Коновер ответил по-дружески, ни на секунду не утратив невозмутимости, словно не чувствовал решительно никакого скрытого смысла в своих словах. — Я имею в виду такой народ, который мало пьет. Есть народы, которые пьют, Голдштейн, и народы, которые не…
— Голд, сэр.
— … которые не пьют, да? Ведь не пьет? Ей-богу, я имел в виду вещь вполне невинную, ничего, кроме этого. Ваше здоровье, шельма, — провозгласил тост Коновер с внезапным воодушевлением. — У вас есть какие-то вопросы. Вижу по тому, как вы дергаетесь.
Проницательный взгляд маленьких, острых глазок Коновера усиливал беспокойство Голда, он чувствовал, что почва уходит у него из-под ног, как это бывает во сне. Ему хотелось, чтобы поскорее вернулась Андреа. — У меня создалось впечатление, — нервно сказал он с показной развязностью, которая, как он надеялся, могла сойти за легкость, — что у вас здесь по уик-эндам всегда бывает много друзей.
— Они мне не друзья, — с очаровательной прямотой признался Коновер. — Но лучшего у меня нет. Они приезжают, когда я этого хочу, а когда я хочу побыть один, они сюда не показываются.
— Если бы я знал, что вы хотите побыть один в этот уик-энд, — высказал вежливое предположение Голд, — мы бы не приехали.
— Если бы вы не приехали, — сказал Коновер, глядя ему прямо в глаза, — то я бы не захотел быть один. Я в большом восхищении от вашей работы, мистер Голд, — продолжил он в своей непредсказуемой манере, которая выводила Голда из равновесия, — хотя я был слишком слаб и не читал ничего из того, что вы написали. Я слышал только лестные отзывы.
— Спасибо, сэр, — с подъемом и от души сказал Голд, почти освободившись теперь от напряжения, в котором пребывал, как понял это теперь, из-за милой неустойчивости умственного состояния своего будущего тестя. — А я, сэр, — набрался храбрости Голд, — всегда был в восхищении от вас.
— Я сказал, что я в восхищении от вашей работы, — язвительно подчеркнул франтоватый маленький человечек, — а не от вас. Говоря по правде, вы мне вовсе не нравитесь. Если хотите знать, я нахожу вас нахальным.
— Нахальным? — Голд дал петуха.
— Да. — Для иносказаний практически не осталось места.
— Вы говорите это, — уязвленно спросил он, — потому что я еврей?
— Я говорю это, — сказал Коновер, — потому что вы кажетесь мне нахальным. Но если уж вы спросили, то я не люблю евреев и никогда не любил. Надеюсь, это вас не оскорбляет.
— Нет-нет, ни в коем случае, — сказал Голд, чувствуя себя ужасно. — О таких вещах нужно говорить открыто.
— Особенно, — сказал Коновер, — когда их невозможно скрыть. Вы собираетесь жениться на женщине значительно более высокого положения.
К этой теме Голд был готов.
— Многие женятся на женщинах более высокого положения, — с пафосом начал он, — хотя, может быть, делают это совсем по другим соображениям. Ведь часто женятся…
— Да?
— По любви. — Это слово, как колючка, вцепилось ему в нёбо и вышло наружу через ноздри с тембром высокой ноты, взятой кларнетом.
— Значит, вы женитесь по любви? — язвительно спросил Коновер. — Или, может быть, вы выбираете жену сообразно с новой карьерой в Вашингтоне, в направлении которой, вы, по вашему мнению, двигаетесь?
— Я не мог бы полюбить несообразную женщину.
— Значит, любовь не совсем слепа, да?
— В моем возрасте она и не должна быть слепа, разве не так?
— Вообще-то меня это не волнует, — со вздохом уступил Коновер. — Андреа может сама позаботиться о себе, что она всегда и делала. Лет десять-пятнадцать назад я бы не обратил на это никакого внимания, потому что был слишком занят собственными удовольствиями. Тридцать лет назад я бы не допустил этого. Сорок или пятьдесят лет назад, когда у меня не было дочери и все еще оставались какие-то демократические идеалы, я бы приветствовал ее брак с человеком, стоящим ниже ее. Сегодня я свободен от всех предрассудков, и все это только досаждает мне. Еврей средних лет все же лучше ниггера и немногим хуже, чем ирландец или итальяшка. Или кто-нибудь с плешью! Я думаю, именно этого я всегда и боялся больше всего, — пронзительным голосом продолжал Коновер с шизофреническим многословием, от которого у Голда глаза лезли на лоб. — Думаю, я бы не вынес, если бы Андреа привела сюда лысого мужа. Мне плохо. Плохо, вы слышите? Плохо, вы, идиот! — Онемевший от удивления Голд стоял, беспомощно уставившись на него, а Коновер позволил судороге легкого кашля свести свое тело, а затем устремил взгляд на Голда, словно надеясь узнать у него что-нибудь. — О Господи, — воскликнул он с отвращением и начал легонько постукивать себя в грудь кулаком. — Мое лекарство. Ох, ох! Я должен принять мое лекарство. Быстрее, ты, дурак набитый. Ты, бестолочь еврейская, ты что, не можешь дать мне лекарство? — Голд безумно обшаривал глазами комнату, словно голодный в поисках пищи. — Прекрати! — закричал на него Коновер. — Подай мне виски, виски, в стакане, в большом, тупица. Наполни его, до верха, до верха, черт возьми, это мое виски, не твое! До верха, до верха! Вот так-то лучше. Ох-хо-хо, еврейчик, где твой бубенчик? Кажется, я буду жить. Ты спас мою жизнь, мой убийца, — воскликнул он, снова оживившись, — и я выпью за твое здоровье. Повинуйся своему честолюбию, и успех тебе гарантирован. Вы хотите что-то сказать. Я вижу это по тому, как вы побледнели.
— Вы не очень-то вежливы со мной, — с подчеркнутой любезностью сказал Голд. — Такой уж вы народ, у вас ведь принято быть вежливым. И потом, я все-таки гость.