Голд вздрогнул.
— Ральф, это писалось с иронией.
— Боюсь, что иронии никто из нас здесь не почувствовал.
— Последнее время, — пожаловался Голд, — все мои сарказмы принимаются за чистую монету.
— Может быть, — уважительно принялся утешать его Ральф, — это потому, что, как все блестящие художники, ты даже не отдаешь себе отчета в том, насколько тесно соприкасаешься с реальностью. Твое назначение в новую президентскую Комиссию по образованию и политической стабильности теперь обеспечено. Мы объявим об этом на следующей неделе, сразу же после того, как с незначительными изменениями зачитаем эту твою работу в Конгрессе, чтобы ее можно было опубликовать в Бюллетене Конгресса. Конечно, если ты не будешь возражать. Я хочу сократить ее слов на двести, а твое заключительное предложение использовать вместо заглавия. И потом, я бы хотел, чтобы автор назывался доктор Брюс Голд.
Голд досадливо запротестовал:
— Я не доктор, Ральф.
— Ты доктор философии.
— И ты тоже, Ральф. Но как бы тебя понравилось, если бы тебя стали называть доктор?
— Это было бы кошмарно, Брюс. Но я не немец.
— И я тоже, Ральф, — сказал Голд. — Мои родители были русскими.
— А какая разница?
— Между немцами и русскими, Ральф? — спросил Голд.
— Ты же знаешь, что́ я имею в виду, Брюс.
— Не уверен, Ральф. С какой это стороны немцы и русские одинаковы?
— И те, и другие европейцы. Я думал, тебе это известно.
— Мне это известно, — сказал Голд все тем же удрученным тоном. — Даже Антона Чехова не называли доктором.
— Но это только для Бюллетеня Конгресса, Брюс, — продолжал уговаривать его Ральф. — Его же никто не читает, кроме наборщиков, а они обычно слепы.
— Ральф, я буду выглядеть смешно и помпезно. Киссинджера называли доктором, а ты знаешь, что о нем думали люди. Нет, Ральф, я не могу допустить это.
— Боюсь, я вынужден настаивать.
— Мой характер противится настояниям.
— Тогда позволь мне тебя убедить.
— В таком случае я согласен.
— Брюс, не могу тебе передать, с каким нетерпением мы ждем твоего приезда сюда! Ты уже установил здесь некий стандарт, на который мы стараемся ориентироваться. Мы называем его стандарт Голда.
Произнеся эту фразу, Ральф не рассмеялся[64].
А потому не рассмеялся и Голд.
— Ральф, а сколько я буду получать? — Голд, наконец, набрался смелости задать этот вопрос. — Может быть, мне придется взять отпуск в колледже.
— Боюсь, нисколько.
— Нисколько?
— Только расходные. До тысячи долларов в день.
Голд в жизни еще не был так близок к тому, чтобы запеть йодлем.
— Кажется, это куча денег, — заметил он с рассудительной объективностью.
— Раньше было больше, — в голосе Ральфа слышалось сочувствие и стыд. Он чуть понизил голос продолжая: — Конечно, ты всегда можешь представить липовый отчет и может быть оставить что-нибудь для себя. Если меня кто-нибудь подслушивает, то я делаю это предложение только в качестве шутки. Но не говори Андреа. У нее глаз острый, как у коршуна, когда дело касается денег правительства. Верно, Андреа? Есть такие президентские комиссии, которые существуют вечно.
Тысяча долларов в день вечно представлялась Голду совсем неплохим вознаграждением.
Статью Голда опубликовали в Бюллетене Конгресса после зачтения ее в Конгрессе представителем от Луизианы, о котором Голд никогда не слышал. На следующее утро Голд был удивлен, когда, открыв номер Таймс, снова обнаружил там свою статью, но под другим заголовком и с пояснительным текстом.
УТОЧНЕНИЕ
На прошлой неделе Таймс опубликовала статью, ошибочно озаглавленную «Образование и истина, или Истина в образовании», автор которой был неточно назван как Брюс Голд. Автором этой статьи является доктор Брюс Голд, который недавно был назначен в новую президентскую Комиссию по образованию и политической стабильности. Поскольку общественное мнение живо интересуется доктором Голдом и его взглядами, Таймс с удовольствием печатает это разъяснение и публикует его статью еще раз под правильным заглавием «Скажи жизни „Да“!»
Из Нью-Йорк Таймс пришел еще один чек на сто двадцать пять долларов. Больше всего на свете, как это чувствовал Голд, он любил получать деньги по почте, он редко бывал несчастлив в такие дни. Пребывая в жизнерадостном настроении, он прикидывал, придет ли от Либермана еще одно письмо в газету.
ЛИБЕРМАН со дня их последнего с Голдом ланча набрал еще веса и жирных пятен и потерял еще несколько пучков своих морковного цвета волос.
— Ты читал мою вещь в Таймс? — спросил он.
— Какую вещь?
— Мое письмо. Оно не оставляет камня на камне от твоей статьи, — ответил Либерман. Столики в ресторанчике были маленькими и тесными. — Я вижу, ты и не пытался мне возражать. У меня был заготовлен сокрушительный ответ для тебя и для всего вашего трусливого восточного либерального истэблишмента.
— Опубликуй его в своем журнале, — сказал Помрой.
— Мой журнал никто не читает, — сказал Либерман, внезапно упав духом.
— Вставь его в свою следующую автобиографию, — сказал Голд. — Может быть, к тому времени я буду известной фигурой в правительстве.
Во взгляде Либермана было что-то родственное ненависти.
— Сколько человек в этой комиссии?
— Восемь, — сказал Голд. На самом деле их было двадцать пять.
— Я хочу, чтобы ты знал, — сказал Либерман с крахмальной, протокольной любезностью, неаккуратно жуя свой чизбургер, — что я буду в оппозиции к тебе. Я буду писать сокрушительные статьи и редакторские колонки в моем журнале.
— Твой журнал никто не читает, — напомнил ему Голд.
— У меня есть друзья в Вашингтоне.
— Нет у тебя друзей, — сказал Помрой.
— Там есть люди, которые знают, что я собой представляю.
— Вот поэтому-то у тебя и нет друзей, — сказал Голд, как всегда наслаждаясь тем, что Либерман испытывает мучительную зависть и обиду, которые не может скрыть.
Наступила очередь врать Либермана.
— Откровенно говоря, я бы просто не польстился на такую работу, — сказал он, злорадно фыркнув, отчего на рукава и лацканы шерстяного пиджака полетели кусочки пережеванного мяса и плавленого сыра чеддер. Он принялся втирать их в ткань большим пальцем. Потом облизнул его. — Разве что мне предложили бы стать председателем этой Комиссии, писать отчеты и иметь прямой доступ к президенту в любое время, когда я сочту нужным. Я тебе разрешаю сказать об этом Ральфу.
— Ральф будет безутешен, — сказал Голд.
— Но я хочу услышать аргументы.
— На улицах будут танцы.
Помрой, как всегда пессимистично-мрачный, осторожно, словно лекарство, пригубливал с ложечки неприправленный йогурт и взирал на Либермана, как человек, вынашивающий тайную обиду.
— Где моя книга? — требовательно спросил Помрой Голда, коснувшись, наконец, цели их встречи.
— Я начал новую, — вмешался Либерман.
— Она почти закончена, — Голд тоже не обратил внимания на Либермана.
— Это, насколько я понимаю, — сказал Помрой, — означает, что ты еще не начинал.
— Нет особого смысла начинать, пока не закончил, разве не так? Это только создаст необходимость пересматривать написанное. Я хочу знать, к каким мы пришли выводам, прежде чем приниматься за их доказательства.
— И ты уже знаешь?
— Почти, — сказал Голд. — Я знаю, что еврейскому вопросу посвящено много хороших книг, из которых я могу воровать, не сомневаясь в качестве.
— Именно об этом я хотел сказать тебе.
— Мне могут понадобиться еще деньги. Ты ведь знаешь, я отложил мой роман.
— Сначала тебе придется предъявить мне какую-то часть работы.
— Я покажу тебе книги, из которых собираюсь воровать.
— Ты что, больше не веришь в самостоятельные исследования? — язвительность в тоне Помроя была едва заметна.