Он обрушился на меня потоком прожигающих слов. С террасы нас звали. А мы, не слушая, ходили, ходили, говорили. Рыже-огненные слетали на нас листья клена.
Вечером, усталая, смывая с себя вагонную пыль, отжимая мокрые волосы, я после многих, многих дней в первый раз вздохнула легко: «И где это я читала, что имя Николай значит витязь, защитник? Смешной – как Персей ринулся на выручку Андромеды, – кто это по мифу держал её в плену? Но он совсем не переубедил меня…» Потом потянулись дни – обед, прогулки, общие разговоры, все только на час, на часы прерывало мучительный, все больное и стыдное обнажавший во мне поединок, – но сладостный, потому что в любви. Он бился за меня со мною. Вся трудность, вся свобода решения оставалась на мне, но этим разделением моей тяготы, моего смятения он дал мне лучшее, что человек может дать другому. Эти дни в Ольховом Роге связали нас по-новому.
Пламенный в споре, воинствующий, Бердяев не давил чужой свободы. Не повести за собой – только высвободить человека из опутавших его лжей. Насколько он умел быть терпимым, мириться с чужой правдой, показывает то, как он принял поздний переход жены в католичество, – и не это одно, а вступление её в доминиканский орден с подчинением всей жизни строжайшему монастырскому уставу. Глубоко расходясь с идеологией и практикой католичества, постоянно полемизируя с ним, Бердяев по-настоящему уважал верования жены, не отдалялся от неё и терпеливо сносил все домашние неудобства, все нарушения часов вставания, обеда и т. д. Он писал мне: «У Лили свой особый путь. Католичество ей много дало. Но у меня очень ухудшилось отношение к католичеству, более близкое знакомство с ним меня очень оттолкнуло».
* * *
В начале пятнадцатого года Бердяев, проводивший зиму в деревне под Харьковом, приехал в Москву прочесть лекцию, остановился вместе с женою у сестры моей [87], у которой жила и я в ту первую военную зиму. Муж сестры на фронте, работает в Думской организации. Мы зажили по-девичьи, наслаждаясь нашей давней близостью, – только теперь между нами два мальчика [88], меньшему два года, легонький как перышко – носит его по комнатам. Старший шестилетний, уже без устали сочиняет, собирая лобик в складки, рисует. Квартира в переулке у Новинского, снежные сугробы во дворе; жили мы тихо, прятались, оглушенные совершившимся. С приездом Бердяевых хлынули люди, закипели споры. В один из первых дней Николай Александрович, возвращаясь с какого-то собрания, поскользнулся и сломал ногу. Когда его внесли в дом, он доспаривал с сопровождавшим его знакомым на какую-то философскую тему. Потом два месяца лежания, нога во льду, в лубках, сращение перелома затянулось. Друзья и просто знакомые навещают его. Телефонные звонки, уходы, приходы, все обостряющиеся споры между ним и Булгаковым, Вяч. Ивановым, которых захватил шовинистический угар. Приезжие из Петербурга, с фронта. Судебный процесс: Бердяев привлечен за статью против Распутина, модный адвокат навещает его, кадеты, которых ни тогда, ни после в эмиграции он не терпел, восхваляют его. Мы с Аделаидой часто не знаем, кто у нас, почти не знакомы, до одури усталые покорно кружимся вокруг стола, чай, чай наливаем без конца. Новыми были хлынувшие из Варшавы беженцы – поляки, – у некоторых из них создается живой контакт с Бердяевым, разговор переходит на французский язык, на очереди вопросы польского мессионизма. На нашем давно молчавшем пианино играет Шимановский [89], талантливый композитор-новатор. Сколько-то польской крови было у Бердяева, какая-то из прошлого связь с верхушкой польской интеллигенции: крестной его матерью была вдова Красинского [90], крупного поэта, продолжателя идей Мицкевича и Словацкого. Николай Александрович глубоко переживал трагическую судьбу этого народа. Вообще в это время у него обострился интерес к вопросам национальностей. Не так, как у славянофилов или тогдашних эпигонов их, чувствующих только одну свою народность, – он же остро вникал в особенности каждой нации. В ту пору повальной германофобии напечатал этюд о германском духе с исключительно высокой оценкой его.
Но так же, как шовинизм, ненавистен ему и пацифизм, уклонение от ответственности за судьбу родины. Любовь к России, как вино, ударила ему в голову. И все это было связано с самыми глубокими корнями его философии. Он сам как-то писал мне: «В моих идеях по философии истории есть что-то определяющее для всего моего миросозерцания и, быть может, наиболее новое, что мне удается внести в чистое познание».
Не знаю, что именно он здесь разумеет. Меня же вдохновляло то, что его чувство человеческого «я» не теряет в яркости, в силе, когда он рассматривает это «я», в свете истории. «Да, путь человека к всечеловечеству через дебри истории, через национальность, но нация – тоже лицо, и человек, как часть нации, сугубо личен. Каждая человеческая песчинка, уносимая и терзаемая вихрем истории, может, должна внутри себя вмещать и нацию, и человечество. Судьба народов и всего человечества – моя судьба, я в ней, и она во мне. Да и это слишком узко. Человек не муравей, и самый устроенный муравейник будет ему тесен. Социологи слишком часто забывают, что есть глубокие недра земли и необъятные звездные миры… А между тем подлинные достижения человеческой общественности связаны неразрывно с творческой властью человека над природой. Но этого не достигнуть одной техникой, для этого нужна не нынешняя самодисциплина, иная, высшая степень овладения собою, своими собственными стихиями… человек…»
Волнуясь, он повышает голос, силится приподняться, морщится от боли; с этой вытянутой ногой, в лежачем положении на диване (ненавидит все мягкое, расслабляющее) ему трудно выразить всю действенность своей мысли.
Я подсказываю: – «Ну да, весь космос – тайный орден и преследует тайные цели. В нем – степени посвящения, мастера, подмастерья. Имя мастера – человек. А ты – великий магистр ордена. Так?»
– «Насмешница!» – Но доволен.
* * *
Вышла книга Бердяева «Смысл творчества». Толстый том. Сотни пламенных, парадоксальнейших страниц. Книга не написана – выкрикнута. Местами стиль маниакальный: на иной странице повторяется пятьдесят раз какое-нибудь слово, несущее натиск его воли: человек, свобода, творчество. Он бешено бьет молотком по читателю. Не размышляет, не строит умозаключений, он декретирует.
Открываю наугад – какие сказуемые, т. е. какая структура словесного древа, мы должны… необходимо… надо чтобы… возможно лишь то-то, а не то-то… Повеления. Это утомляет и раздражает читателя. Не меня. Посягательства на м_о_ю свободу я в этом не вижу. Вижу, т. е. слышу другое. Г_о_л_о_с книги многое говорит мне о судьбе её автора. Навязчиво встает передо мною образ: кто-то вырвавшийся из пламени, – одежды его горят, пышные волосы охвачены огнем, пламя позади, пламя настигает… Образ этот сливается для меня с Бердяевым, с его философским построением.
Тьма, ничто, бездна, ужас тьмы – вот что для Бердяева в основе бытия, вот в чем корни и божественного миротворчества, и бездонной свободы человеческого Духа. Но эта же тьма, бездна снова настигает светлый космос и человека и грозит поглотить их – отсюда необходимость творчества во что бы то ни стало, отсюда центральное место творчества в идеях Бердяева: твори, не то погибнешь… Конечно, это всего лишь грубый намек на внутреннее зерно, хочется сказать – на потаенный миф его философии, нигде полностью им не раскрытый, хотя он постоянно ходит вокруг. В одном письме ко мне он говорит: «Я часто думаю так: Бог всемогущ в бытие и над бытием, но он бессилен перед «ничто», которое до бытия и вне бытия. Он мог только распясться над бездной этого «ничто» и тем внести свет в него… В этом и тайна свободы (т. е. как человек может быть свободен от Бога). Отсюда и бесконечный источник для творчества. Без «ничто», без небытия творчество в истинном смысле слова было бы невозможно. Спасение же, о котором говорится в евангелии, есть то же творчество, но ущемленное сопротивлением «ничто», втягивающим творение обратно в свою бездонную тьму. Тут у меня начинается ряд эзотерических мыслей, которые я до конца не выразил в своей статье «Спасение и Творчество».