Брови Обухова чуть сдвинулись.
— Если по правде — в себе, и вам, — сказал он спокойно. — Я ждал, Полянин сам разгадает загадку. Но, как видите… Дело, если говорить о самом факте, простое: Полянин прогулял. Да, прогулял. Три дня. Семнадцать уроков. Что он делал? Зябь в колхозе поднимал? Лес заготовлял? Кирпич на баржу грузил? Нет, все три дня он охотился на уток…
— Это так, Полянин? — спросила Шабанова. Она держала косу на руке, как пойманную рыбину.
— Так, — Алёшка ответил с неожиданной для себя готовностью.
— А почему ты променял наш класс на уток?
У окна засмеялись. Шабанова в досаде пристукнула косой по парте, показывая, что она не шутит. Но готовность говорить у Алёшки пропала. «Ну, ты-то зачем лезешь в «почему»? Терзайте, а в душу не лезьте!..» — тоскливо думал он.
Он стоял, руками стиснув откинутую крышку, и, чувствуя уже определившуюся враждебность к себе со стороны всех, кто был сейчас в классе, снова замкнулся и молчал.
Дома, на другой день после вольницы, Алёшка рассказал всё. Мама сразу почувствовала, что он носит в себе вину, а Алёшка не устоял под её спрашивающим взглядом.
«Мне стыдно за тебя, Алёша», — сказала мама, выслушав его. Больше ни слова он не услышал от мамы. Отец вообще не стал говорить с ним, постоял, побарабанил пальцами по столу и ушёл. Всю боль стыда за него приняла на себя мама. И для него это было тяжелее, чем вот это созванное Обуховым собрание.
По крайней мере, так думал Алёшка. «Ну поговорят, ну поругают, дадут выговор, и всё, — думал он. — Пусть выговор!.. Выговор, как говорит Юрочка, — неприятность, карандашом расположенная на бумаге. Её легко счистить резинкой хорошего поведения…»
Сейчас он хотел одного: получить тот выговор, который положено ему получить. И скорее уйти туда, где мокрые голые деревья, дождь, мягкая лесная тишина и одиночество. Он сидел за партой, закрыв лицо ладонями, отчуждённый от всех и в то же время слышал всё, что было в классе. Слышал перешёптывание девчонок, слышал, как Вася Обухов отодвинул мешавший ему стул, как на пол упала чья-то ручка.
Собрание как всякая сшибка симпатий, антипатий, многих других чувств и убеждений пульсировало, как живой организм, и Алёшка терпеливо ждал, когда собрание обойдёт положенный круг и замкнётся на своём начале.
Выступление Витьки Гужавина, короткое и болезненное, как удар боксёрской перчатки, было для него неожиданным. Он понимал, что Гужавину на собрании нелегко, может быть, так же нелегко, как ему самому: Гужавину, по сути, приходилось выбирать между ним и Обуховым. Но Витька не юлил и не половинил. Правда, лицом к собранию он так и не повернулся — стоял за своей партой, и Алёшка видел только его широкую в плечах спину и на шее косички светлых, почти белых, как у пацанчика волос, — но слово своё он сказал и его, Полянина, осудил и за душевную слабость, и за поблажки, которые он себе дозволял.
Девчонки глубоко его не затронули: все их быстрые взволнованные слова скользили по его сознанию, как по льду пруда скользят брошенные лёгкие камушки.
Он понимал, что собрание движется к концу, что дело идёт к выговору, и всё с большим нетерпением поглядывал на качающуюся от ветра макушку тополя с редкими трепещущими листьями.
Он видел, как на быстрых тучах появился отражённый свет и ниже туч, между железными мокрыми крышами, открылся жёлтый промыв свободного неба. И уже не выговор был для него наказанием, а то, что он сидел в классе как раз тогда, когда на воле прояснилось небо.
«Скорей!.. Скорей!..» — твердил Алёшка, мысленно подгоняя собрание, и поверх ладони, которой пытался отгородиться от класса, в нетерпении глядел на медлительного Обухова.
Голоса смолкли. Вася Обухов подал вперёд плечи, кулаками упёрся в стол. Алёшка следил за ним, ему казалось, что Обухов молчит оттого, что не находит нужных слов. С некоторым даже торжеством он наблюдал, как по краям его тёмного от летнего загара лба, у сивеньких, просто зачёсанных назад волос проступают медленные капли пота.
— Так, — сказал, наконец, Обухов, — мы оценили факт, которым нас порадовал Полянин. Однако каждый поступок имеет причину…
Алёшка из мира за окном возвратился в класс. Руки Васи Обухова, готовые к борьбе. Снова легли ему на плечи. Он чувствовал, как по спине к шее бежали мурашки — начиналось новое душевное напряжение. Он понял, что Вася Обухов не заканчивает собрание, он делает усилие повернуть всех к одному ему видимой цели.
В установившейся тишине Обухов некоторое время смотрел на Полянина, потом убрал кулаки с учительского стола, встал, руку положил на парту. И сразу стал проще, спокойные его губы, как будто вслед мыслям, приоткрылись в обычной для него усмешке.
— Я не сготовил речь, — сказал он. — Просто расскажу одну историю… Недавно мне пришлось спорить с одним другом, — говорил Обухов, и усмешка всё шире расходилась по его невозмутимому лицу. — Спорили вроде бы о пустом: что в жизни важней — своё «хочу» или чужое «надо»? Друг говорит: вот ты, Обухов, сухарь, всё делаешь как «надо». Ешь, потому что «надо». В школу идёшь, потому что «надо». Книги читаешь не те, что нравятся, а которые «надо». Ты, говорит, хоть в жару-то купаешься? Пьёшь, когда пить хочется?! Хоть раз в жизни какому-нибудь подлецу по зубам надавал?..
Стал я размышлять. А что, думаю, прав друг: ещё годов пять посохну — в сухари не сгожусь! Дай-ка, думаю, хоть день поживу, как хочется! На другое утро проснулся — вставать не хочется, лежу, свободу вдыхаю. Солнце из окон ушло, а я всё лежу, думаю: чего ещё хочу? Вроде, думаю, вставать хочу. Встал. Поесть захотел — поел. В город пошёл. Иду улицей, навстречу тот друг, с кем спорил, сияет, будто кубок получил! Земли под ногами не чует. Себя несёт — только что крыльев за спиной не видать! И так это сверху вниз на всех поглядывает. И почудилось мне, что эта сияющая рожа кирпича просит! Меня тут и вразумило: раз живу, как хочу… Схватил кирпич — и… Он орать. «Ты что, кричит, дурак?» — «Какой же я дурак, говорю, я так хочу!..»
Он мне разъясняет: «Соображать, говорит, надо. Только дурак делает всё, как хочет. А я делаю, как хочу, когда можно…»
В классе засмеялись. Обухов стоял невозмутимо, только ухмылка на его спокойных и твёрдых губах стала напряжённее и как будто ушла внутрь.
— Вот так, — сказал он, внимательно оглядывая класс. — Друг и на этот раз оказался умным человеком. Может, догадались, о ком речь?
С разных сторон насмешливо сказали:
— С Кобликовым ещё не то бывает!..
Алёшка, напряжённо следивший за выражением лица Обухова, видел, как проступившая было в его лице растерянность, сменилась быстрым раздумьем, и тут же улыбка удовлетворения раздвинула его губы.
— А ведь угадали!..
Алёшка понял, что Обухов в эту секунду быстрого раздумья решил смягчить удар. Своей простоватой и ой какой едкой сказочкой он целил в него. В сказочке он изложил тот философский спор, который неожиданно остро вспыхнул между ними, когда Алёшка объяснял Обухову свой прогул. Они разошлись тогда неудовлетворённые, и Обухов, как видно, не счёл спор законченным.
— Значит, угадали… — повторил в раздумье Обухов и вдруг пытливо взглянул на Алёшку. — Всё же хотел бы спросить Полянина: сам-то он как относится к такой вот мудрости? Спокойно прогулять три дня — на это тоже нужна какая-то оправдательная философия… Как ты, Полянин, объяснишь?
Алёшка понял, что Обухов ничего не забыл и настойчиво возвращает его к спору. В какое-то мгновение, пока он откидывал крышку, вставал, он как будто заново пережил три дня упоительной вольницы: и собственный душевный трепет перед независимой убеждённостью Юрочки, и восторг, вдруг охвативший его у жаркого костра от раскованных чувств и первозданной свободы, и эту вот сказочку Обухова, и дружный смешок класса, как будто изнутри разрушающий ту высоту, на которой они с Юрочкой стояли. В то мгновение, пока он вставал, снова услышал ожидающую его тишину и в каком-то невероятно стремительном повороте увидел себя и Юрочку, и класс в ином, ещё неизвестном ему измерении и понял, что не в силах ни о чём сказать. Не потому, что упрямство сдавило ему язык. А потому, что личное своё право «хотеть и поступать», которое он с убеждённостью отстаивал перед Обуховым, теперь, перед ожидающими глазами восемнадцати, казалось ему ничтожно низким, даже подлым по отношению к этим восемнадцати. И если бы он всё-таки решился и высказал, как своё, то, что отстаивал тогда перед Обуховым, он не сказал бы правды, потому что то, что он высказал тогда, сейчас не было его убеждением.