Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Алёшка понял — это воздушная тревога, и первым его побуждением было бежать на Басков. Но город не проявлял беспокойства: в одном из окон мерцал слабый свет — кто-то зажёг спичку или свечу, на улицу вышли дворники, позёвывая, встали у ворот. Алёшка догадался, что тревога — учебная, и прижался спиной к парапету.

Он слышал, как над городом пророкотали невидимые быстрые самолёты, дальними улицами, трезвоня в колокол, пронеслись пожарные машины. Минут через двадцать всё стихло. Коротко прозвучала сирена, теперь уже успокаивая. Дворник, что стоял напротив, приподнял картуз, почесал в волосах, пошёл в ворота, сонно шаркая сапогами по тротуару. Вспыхнул на улицах свет.

Алёшка был возбуждён, воем сирен, пролетевшими самолётами, вспышками пушечных залпов, всей необычностью впервые услышанной им воздушной тревоги. И хотя тревога ушла из города и мосты, дома, улицы обрели свой прежний вид, он не чувствовал себя успокоенным. Он повернулся к Неве и с некоторой даже растерянностью смотрел на знакомые очертания отражённых в воде городских огней. Большая, в полстены, карта Европы, которую он видел в чистой и строгой комнате дяди Ники, как будто наплывала на него из маслянистого блеска смятой волнами реки. Он снова видел карту и чёрные флажки на ней, сплошь покрывшие Германию от Рейна до Кёнигсберга. Ими плотно был охвачен Мадрид. Чёрные флажки полосой тянулись по Италии от Альп до Сицилии, они уже перебрались в Африку, придавили Аддис-Абебу.

Дядя Ника сам остановил его перед картой, подождал, когда он взглядом охватит его отметы, с какой-то напряжённой интонацией сказал: «Ползут?!» Пристально, сбоку, он смотрел на него, как будто ему важно было знать, что думает Алёшка о зачернённой Европе. Он подвёл свой палец, изогнутый работой и инструментами, к побережью Балтики, между Кёнигсбергом и Ленинградом, там, где всего ближе сходились чёрные и красные флажки, и с настойчивостью, которая по соображению Алёшки была не к месту, спросил: «Готов ли ты, Алексей, если…», — он постучал пальцем по карте.

Там, рядом с дядей Никой, он не почувствовал страха перед чёрными флажками, скорее, ему было любопытно смотреть на чужие, облепленные флажками границы. Он видел, что граница его страны отмежёвана от чёрной Европы линией красных флажков и стоят они от кромки Чёрного моря до Ленинграда и до Мурманска, и всё пространство за этой красной линией, до Урала, казалось ему спокойным, как ясный день. Мог ли он думать, что через какой-нибудь час огромный город замрёт в темноте и вопрос дяди Ники повторят сирены воздушной обороны и всполохи пушечных залпов?

Теперь, на пустынной набережной, он мысленно вглядывался в скопище чёрных флажков на карте, и казалось ему в тревожном его видении, что не карта — сама Европа вспухает чёрными, грозными флагами войны.

Алёшка отвёл глаза от реки, в беспокойстве пошёл вдоль набережной, как будто ему надо было незамедлительно что-то делать. Он шёл и думал, стараясь успокоить себя: «Но почему — тревога? — думал он. — Сразу и тревога?! Так ли всё это страшно? Ведь это в Европе — там чёрные флаги! Враги — там, они торгуются и дерутся. А мы — у себя, мы в силе, мы в спокойствии! Кто посмеет полезть на поставленный от моря до моря красный заслон? Ну-ка?! Случись что — винтовку в руки и пойду! Как все, пойду туда, где будут драться. Если разговор обо мне — я готов!.. Но что за нужда мне или дяде Нике думать о том, что может случиться? Об этом думают другие. Думают наркомы. Думает Сталин! А когда думает Сталин, мне, и дяде Нике, и всем можно не тревожиться и спокойно жить…»

Как всегда в затруднительных случаях жизни, мысль о том, что есть Сталин и все большие заботы лежат на нём, успокоила Алёшку. Он шёл теперь пустой улицей, освещённой висящими на проводах фонарями, с тускло отсвечивающими на брусчатке, остывающими в ночи трамвайными рельсами и, успокоясь за Европу и вообще за всё на свете, возвратился к мыслям, которые его занимали и казались ему действительно важными. И самой важной среди других была мысль о том, что он, наконец, открыл в себе главную свою силу и теперь, шаг за шагом, день за днём, будет выковывать из себя умного, мужественного, сильного и доброго человека, достойного того, кого он мысленно любил и кому с трепетом души поклонялся…

На углу Баскова, в свете уличного фонаря, он увидел Олькину худенькую фигурку. Олька устремилась к нему, как ястребок к добыче, и, встав перед ним, вдруг ледяным голосом спросила:

— Что это значит?.. Если ты не уважаешь нас, постыдился, хотя бы Надьки! Она, как дура, торчала тут два часа! А он, видите ли, пошёл прогуляться, решил освежить свою многодумную голову! Ты не объяснишь, что всё это значит?.. — Олька стояла в непримиримой позе, уперев в бок кулачок.

Алёшка, ещё не остывший от радости своего открытия, рукой охватил протестующую тоненькую Олькину шею и прижал её горевший возмущением лоб к своей щеке:

— Олька! Ты не знаешь… Теперь чёрт знает что я могу!.. А перед Наденькой я готов извиниться. Хоть сейчас!..

— Это уже глупо, — спокойно сказала Олька. — Извиняться будешь завтра… И вообще у меня правило: никого ничего не заставлять.

— Ну, я же сказал, извинюсь!.. — Алёшка для убедительности приложил руку к груди. — Но ты знаешь, до чего я додумался! Я открыл, с чего начинается человек.

— По-моему, он начинается с поцелуя. — Олька невинными глазами смотрела на него из-под низкой чёлочки.

Алёшка засмеялся.

— Ты, Олька, не философ!.. Тревогу слышала? — спросил он.

— Ай! Нас это уже не трогает! — Она с досадой отмахнулась. — Лучше скажи: ты у отца был?

— Был.

— Очень мило! Не вздумай об этом кому-нибудь сказать! Ты и так бросил вызов родичам!.. Ты понял меня? — Олька снизу вверх заглянула ему в глаза, потом взяла за руку и, примиряя с собой, повела к дому.

4

Непривычно молча завтракали в то утро за широким семейным столом. Казалось, одна Мура-Муся не замечала ни тяжёлой задумчивости деда Василия, ни дрожащих рук бабы Кати. Баба Катя уже положила тушёную капусту мимо тарелки, прямо на скатерть, теперь опрокинула солонку. А Мура-Муся, примурлыкивая, приготовила себе еду из молодой картошки, облитой сметаной, свежих разрезанных помидорчиков, огурчиков и колечков лука и теперь с наслаждением ела. Нимало не задевало её то, что старшая Марина разохалась над рассыпанной солью и Ленуша почти не ест и смотрит в свою тарелку, рукой подперев щёку.

Волосы Мура-Муся закрутила на папильотки и повязала попавшей под руку салфеткой, жиденькие брови не успела подчернить, и подслюнявленные их волосики прилипли и почти не выделялись на её безмятежно-гладком лице. Вообще сейчас, в тугих папильотках, укрытых под салфеткой, с заострённым подбородком и выпуклыми глазами, она напоминала милую беломордую тёлочку, с удовольствием жующую сочную траву.

Она положила в пустую тарелку уже ненужную вилку, пальцем аккуратно сняла сметану с губ и только тут с удивлением заметила, что Алёша исчез из-за стола, а домашние молчат и понуры, как будто всех вот так, рядком, опустили в воду.

— Что это вы? Как на похоронах! — воскликнула Мура-Муся и перевела изумлённо-смешливый взгляд красивых глаз со старшей сестры Марины на бабу Катю. Никто не удивился тому, что сказала Мура-Муся. И Олька не удивилась — она, как и все, знала, что её мама сначала говорит, потом думает. Только баба Катя в сердцах сдвинула тарелку, сердито выговорила:

— Замолола, мельница!

— А что такое? — удивилась Мура-Муся. — А, понятно! — Она, наконец, вспомнила, что Ленуша получила от Ивана Петровича какое-то письмо и теперь должна была незамедлительно и определённо ответить. Пухлыми пальчиками теребя плечико лёгкого халата, распахнутого до глубокой ложбинки на пышной груди, она сказала:

— Ну и что? Я не понимаю, до какого времени можно тянуть с решением?! Ленуше пора устраиваться с работой и так далее… Тут ещё прописка и всё такое. И вообще!.. На носу сентябрь, кому-то надо сходить с Алёшкиным в школу. Я не знаю, как там с девятым классом? Оля! Да Олька же! Ты узнавала?..

49
{"b":"244735","o":1}