С работы Иван Петрович пришёл молчаливый. Ходил по квартире, перекладывал с места на место книги, газеты, стоял у окна, барабанил пальцем по стеклу.
— Вот что, Лен, — сказал он наконец. — Попробуй не вмешиваться в отношения Алёши с Василием Ивановичем. Что-то мы проглядели с тобой. Забыли, что в его возрасте не только ловят рыбу… Я говорил с Василием Ивановичем. Стыдно мне перед ним!.. Я был благодарен ему за то, что взял на себя смелость поправить нашу слепоту…
Елена Васильевна не сразу поняла, о чём Иван Петрович говорит. А когда поняла, прижалась к спинке стула, охватила плечи, упрятала на груди подбородок и так сидела немо, как будто в комнате была одна. Иван Петрович видел, что Елена Васильевна замкнулась, хуже — он чувствовал её враждебность тому, о чём он говорил. Но уступить не мог: он был убеждён в мудрой правоте конюха.
Елена Васильевна не поняла и не приняла его доводы. Она раскрыла книгу, сделала вид, что углубилась в чтение.
…Василий был в холодке, под навесом для телег, в окружении всех малых Петраковых. Неторопливыми пальцами тяжёлых рук он ловко плёл маленькие, на детскую ногу, лапотки и тихо приговаривал: «Росла липка на бугорочке. Отняли у липки лычко. Отняли не по злу, для дела: сплести лапоточки, обуть босые Валькины ножки. Чтоб Валькины ножки могли бегать по холодной дорожке…»
Маленькая Валька, плотная, как бочонок, смотрела на Василия и счастливо смеялась. Старшая Нюрка держала на коленях младшенькую Верку, завистливо смотрела то на лапотки, то на Вальку, то на доброе лицо Василия и, рывком подтягивая к животу сползавшую с колен Верку, всё порывалась и не решалась о чём-то спросить. Но Василий всё видел и понимал. Он плёл и досказывал свою сказку, как того ждала робкая большеглазая Нюрка. «Обуем мы Валькины ножки, — говорил как будто своим рукам Василий, — заладим лапотки и сестричке-нянечке Нюше. Потом Мише, брату Ивану. И самые крепкие и завидные заплетём нашей мамке Марусе…»
Алёшка от конной загороди с изумлением смотрел на просветлённое лицо Василия. Откуда тут малые Петраковы? Что за сладость нашли они здесь, на конюшне?..
Алёшке удивительно было видеть Василия в окружении счастливых пацанов. И не верилось, что этот неприятный ему человек может быть добрым.
По-за кустами, чтобы его не заметили, он обошёл конный двор, с другой стороны вошёл в конюшню и остановился в ещё большем изумлении: в проходе с его лопатой в руках усердно выскребал пол Иван Петраков.
С недобрым чувством Алёшка подошёл к Ивану.
— Здорово! — сказал он, даже не стараясь смягчить свой неприветливый голос. — Ты что, в работники пошёл?..
Иван беззащитно стоял, стеснительно шевелил лопатой.
— Не, не в работники… — сказал он, глядя в пол. Шмыгнул носом, утёрся ладонью и вдруг вскинул на Алёшку счастливые глаза:
— Дядя Вася нас всех в дети взял!.. Отцом он нам теперечи! — Иван неумело засмеялся и отвернулся. — Ты не серчай! — сказал он. — Лопата вон вторая есть. Коли охота — помогай!..
Алёшка опустил голову, молча стоял перед Иваном. Что-то вокруг грохотало, сотрясая мир. Он слышал грохот и удивлялся, почему ничего не слышит Иван?
Иван покачивал лопатой, шмыгал носом и томился ожиданием. И чуткие лошади в стойлах, за его спиной, спокойно переступали ногами, хрупали сено…
В один из последних дней лета Алёшка подошёл к Василию, сел рядом, сцепил руки, глядя, как от напряжения белеют суставы на пальцах, сказал с обретённой решимостью:
— Спасибо вам, Василий Иванович. За меня, за Ивана, Вальку, Нюрку. Я плохо о вас думал! Думал, вы не добрый человек!..
Василий жёлтым пальцем снял пепел с самокрутки, долго молчал, разглядывая свою мозолистую ладонь. Сказал, как будто бы не к делу:
— Майка-то застоялась. Оседлать?
Алёшка покачал головой.
Василий молча докурил, бросил окурыш в бочку с водой, как и в тот раз, поглядел, пока он не угас, сказал, не одобряя:
— Напрасно, Алексей! Лошадь ты заслужил.
— Нет, Василий Иванович, даже не знаю, отработал ли то, что раньше взял. — Алёшка встал. — Больше, наверное, не приду. В город перебираюсь, до зимы в общежитии буду. Прощайте, Василий Иванович!..
Он поклонился и пошёл.
Алексей уже был за воротами, а Василий всё смотрел вприщур вслед ему, задумавшись, как будто житейским своим чутьём ведал, что их дороги разошлись только на время, что где-то там, впереди, в недалёких годах, на другой срок, сойдутся они в одну дорогу, на этот раз в долгую и тяжёлую дорогу войны.
Из дневника Алексея Полянина, год 1938
К нам в квартиру забрался вор. Собственно, не забрался, а прямо днём вошёл через открытую дверь, когда дома никого не было. Вора поймали: лесник Красношеин встретил его на переправе, заподозрил по биноклю и чёрной форменной фуражке. Какой-то чудной вор: надел на себя папину фуражку, на грудь повесил бинокль!
Но дело не в воре — им оказался бродяжка с плывущего по Волге парохода. Дело в том, смешном и грустном, что открылось вдруг.
Когда вора привели в папин кабинет (народу там набралось!), он, вор, и говорит: «Что у вас за начальник?! Украсть нечего! Всё богатство — бинокль и фуражка…»
Бинокль да фуражка! И те казённые… Другими глазами смотрю на отца. Кто он? Что он? С утра до вечера в делах и заботах, и всё там, на строительстве, будто этот лесной техникум — вся его жизнь! Чего-то добивается, с кем-то ругается, требует, просит, нервничает и очень редко радуется. Только и слышишь: «Надо, надо…» Корпусам нужно оборудование, общежитиям — бельё, посёлку — клуб и радиоузел, техникуму — преподаватели.
А что нужно ему самому? Час покоя. Вечером, за газетой, чашку крепкого чая. Да чтоб мама была уж если не довольна, то, по крайней мере, не расстроена.
Я теперь замечаю то, что не видел раньше. Отец любит чай с вареньем из чёрной смородины. Но если мама ставит к ужину смородину, он кладёт себе на блюдце три маленьких ложки варенья и выпивает с ними две чашки чая. Я вижу, он хочет продлить удовольствие, но он сдерживает себя. Вкусное он вообще не ест, всё — мне и маме.
Мне он отдал для охоты свои крепкие болотные сапоги, сам в ботинках прыгает по грязи. Я не видел, чтобы он что-то купил для себя: второй год ходит в чёрном суконном френче и в потёртой шинели лесника. И в Москве-то он не роскошествовал, а здесь, в Семигорье, упрямо старается, быть как все.
Отец: «человеком не рождаются, человеком становятся».
Мама: «главное в человеке — воспитанность».
А что такое воспитанность? Умение сдерживать себя.
В первом и во втором случае требуется волевое начало.
В школе учительница анатомии возвестила всему классу: «Вы не воспитаны. Полянин!..» Это после того, как изверг Коханов, с прилизанной медовой чёлочкой на лбу, десять минут исподтишка тыкал мне в бок указкой, испытывая мою железность. В конце концов, я вырвал у него указку и с треском сломал о кохановскую подленькую руку. Дело было, конечно, на уроке и, конечно, анатомии.
Куда ни ступи, жизнь везде требует сдержанности.
Вопрос, может ли человек, в себе удерживая взрывы чувств, САМ сотворить себя по своему идеалу?
Лев Толстой в молодости ставил перед собой задачу быть человеком comme il faut[1]. Задача казалась ему важной, он к ней стремился и, в общем-то, достиг. Правда, комильфотностъ он послал потом к чёртовой бабушке, опростился и стал жить не блеском манер, а мудростью. Но это уже после того, когда он понял пустоту и никчёмность внешнего блеска.
А что, если я хочу быть и красивым, и мудрым, сильным и мужественным, добрым и справедливым?
Можно ли сознательно добиться в себе такого единства? Ну, не всё зараз. Для начала хотя бы быть добрым и справедливым?..
Я открылся Юрке Кобликову. Он прищурил глаз, посмотрел на меня с сожалением. «Ты — идеалист, — сказал он. — Ель хоть сто раз сажай на песке — не вырастет. Сосна — вырастет. Об этом знаешь у кого? — у Сталина есть. На, читай…» Он подвинул мне книгу.