Алёшка, как в прошлой домашней бытности, привычно встрепенулся от доброго маминого разрешения — даже тяжесть накопленной усталости отхлынула под напором взбурливших приятных чувств. Азартно сорвавшись с места, он тут же остановил себя. Нет, он был уже не тот домашний Алёша, которому высший суд — мамино разрешение. Теперь в его душе был суд выше — суд собственного разумения. Погрустнев, он повесил ружьё на стену.
— Нет, мамочка, не могу. Нельзя, мам, — сказал он, убеждая не столько её, сколько себя. — Если я сдамся сейчас, что будет там? Там будет труднее. Там не будет «хочу». Там будет одно железное «надо»…
Он заставил себя дойти до поля, хмуро осмотрел комбайн, завёл. Женя поглядывала на него с беспокойством. Но Алёшка работал. Скулы его остро выпирали над стиснутым ртом.
Где-то пополудни Алёшка почувствовал, что руки его сползают с колеса. Рожь расплывалась и волнами плескалась перед глазами. От духоты, пыли и грохота всё настойчивее клонило его перегнуться через железные перильца и упасть в эти расплёсканные перед ним палящие волны.
Как-то зимой, на лыжном кроссе, где-то в начале десятикилометровки, он взял слишком нервный и поспешный темп и сбил дыхание — голова шла кругом, слабели ноги, всё было безразлично, даже победа. Одно желание владело им: соступить с лыжни, упасть в сугроб, хватить пересохшим ртом хоть горсть холодного снега. Он упал бы, если бы не вспомнил жёсткого напутствия Васи Обухова.
— Смотри, Полянин, собьёшь дыхание — не падай на колени. Зубами тащи себя вперёд. Найдёшь второе дыхание — можешь думать о победе…
В ту секунду отчаяния он устоял. Заставил себя сделать шаг, ещё шаг, ещё и вдруг почувствовал, как словно промыло его свежестью морозного дня: грудь распахнулась, чисто и легко вошёл в неё воздух.
Тогда он нашёл второе дыхание. Хотя и не победителем, но дошёл до конца.
И сейчас он не имел права сойти с лыжни.
Женя остановила трактор, влезла к нему на мостик, крикнула:
— Лёшка, лица на тебе нет! Айда в тени отлежись!.. Глуши мотор!
Алёшка, не отпуская штурвал, повернул серое с белым кругом губ лицо.
— Давай вперёд, Женя… Прошу тебя, вперёд. Не останавливай!.. — Он был слаб и очень силён в эту минуту!
Когда Женя, оглядываясь, двинула вперёд трактор и потянула комбайн на рожь, Алёшка почувствовал, как разом пробил его пот — душевная сила как будто вытолкнула одолевающую его физическую слабость.
Они работали, пока солнце не опустилось на лес. Когда вечерний воздух овлажнился, Алёшка остановил комбайн.
Не сразу он услышал тишину. Гул и грохот медленно стекали с него, как стекает вода с мокрых волос и плеч, когда выходишь из реки.
Он как будто обсыхал от грохота: услышал шелест колосьев, потом на Волге, под горой, — голоса встречных буксиров: один испуганный, другой спокойный, басовитый. От Семигорья, западая на ветру, долетал голос из репродуктора — диктор читал очередную сводку Совинформбюро.
Подошла Женя, одобрительно похлопала по спине, спросила озабоченно:
— Завтрашний день сдюжишь?
Алёшка улыбнулся устало.
— Теперь сдюжу!
Они работали ещё два дня. Убрали едва ли не весь семигорский хлебный клин, доступный для комбайна. Последнее большое поле выстоявшейся чистой пшеницы оставили на венец сработанному делу.
Как всегда, убирать начали с утречка, до обеда смахнули гектара два. А в пополуденной быстро остывающей жаре Алёшка вдруг увидел на дальнем краю недокошенного поля белую девичью фигуру.
От волнения он едва не врезал пальцы работающего хедера в землю.
Ниночку он ждал все дни жатвы. Ведь знала, что он работает на семигорских полях, и не могла не прийти! Так думал он. По крайней мере, если бы они поменялись местами, он пришёл бы к ней, прибежал, прилетел, чтобы увидеть, хотя бы издали махнуть рукой!
Он мечтал показаться перед Ниночкой вот так: на мостике работающего комбайна, у штурвала, в грохоте и облаке пыли и посверкивающей на солнце половы.
Он даже знал, как это случится. Ниночка уговорит Лену Шабанову навестить в Семигорье бабушку: удивительная всё-таки у него Ниночка — при всей своей самостоятельности шагу не сделает в лес или в поле без подруги! И не от страха — была в том какая-то девчоночья хитрость.
Бабушку они навестят. Потом пойдут собирать васильки и случайно — ну, разумеется, случайно! — забредут на то поле, где он работает. Ниночка увидит его и сделает изумлённое лицо — она всегда очень мило изумляется: раскрывает широко глаза, потом часто-часто моргает и при этом улыбается такой обворожительной улыбкой, — ну хоть удивляй её всю жизнь!..
Девичья фигурка была одна и не шла, а летела, тревожно размахивая руками, прямо по скошенному полю, к комбайну.
Женя остановила трактор. Алёшка уже узнал девчонку и, недовольный остановкой, смотрел с мостика на подбегающую Зойку.
— Спустись-ка, Алёша! — звала Зойка, задыхаясь от бега. — Тебе вот!
Она махала бумажкой.
Алёшка ещё не знал, какую весть принесла Зойка, но стало ему вдруг душно, как будто пришли отнимать у него и комбайн, и радость, и весь этот вольный полевой простор.
Зойка, глядя в его глаза, протянула бумажку:
— Витя велел передать… — выдохнула она. Зойка часто дышала, её полные, как будто всегда надутые, губы были приоткрыты.
Алёшка держал в руках узкий, как лента, отрезок папиросной бумаги и молча и долго читал бледные, под стёртую копирку напечатанные слова. Он уже понял их смысл: «10 августа в 9.00 явиться…», но не поднимал глаз и снова, и снова перечитывал слова, звучащие сухо и жёстко, как команда. Он ждал этой команды и готов был к ней, и всё-таки, как всякая команда, раздалась она неожиданно. Он читал повестку и собирал в кулак свои чувства — ему надо было перестроить себя на другой, совсем на мирный лад.
Зойка и подошедшая Женя молча смотрели на него.
Зойка протянула руку, тронула его плечо. Он скорее угадал, чем почувствовал прикосновение её руки.
— Витя сказал: ты можешь идти домой, Алёша… Комбайн оставь. Завтра он сам доработает поле…
Алёшка взглянул на Женю. Её запылённое лицо с вздёрнутым широким носом и сжатым ртом было скорбно.
Алёшка улыбнулся: он уже овладел собой и знал, что ему делать. Он будто захмелел от ясности, которая была теперь перед ним.
— Поехали, Женя! — крикнул он. — Поле наше, не отдадим его даже Витьке!
Он посмотрел на тревожно замершую Зойку и вдруг увидел, что перед ним уже не девчонка — с заострившегося лица Зойки глядело совсем взрослое горе.
Неожиданно оробев перед Зойкой, Алёшка позвал:
— Зоенька, вместе последний круг! Хочешь?!
Кивком подозвал Зойку. Радуясь непонятной радостью, осмелевший непонятной смелостью, положил её прохладные руки на штурвал.
Время его мирной жизни, сведённое в два последних коротких дня, начало свой отсчёт.
6
Сухой смолой пахло в остывающем ввечеру бору. Тени от сосен падали поперёк дороги. Алёшке казалось, что они с отцом шагают по стволам.
Тени скользили по плечам, спине, путались под ногами — отец запинался об их черноту; запнётся, подкинет голову, нервным движением поправит очки.
Алёшка понимал, как нелегко отцу провожать его на войну. О чём-то думал сейчас отец, его молчаливый, неумелый в заботах, хороший папка!..
Алёшка знал, с каким трудом он оторвался от дел, даже на этот вот час, чтобы проводить его в дорогу. Если и раньше отца трудно было увидеть дома, то теперь он метался по посёлку и Семигорью, как птица, которой никак не дают долететь до гнезда, — на базе техникума отец размещал эвакуированный из Брянска лесной институт. Толпы студентов с чемоданами и рюкзаками, в накинутых на себя, несмотря на жару, пальто, бродили по посёлку. Устроить надо было каждого. Надо было хоть мало-мальски сносно устроить десятки семей преподавателей, разместить оборудование, срочно расширить столовую, добыть продукты. В студенческих общежитиях койки стояли плотнее, чем в казармах. Освобождали кабинеты, настилали там нары, преподавателей расселяли по домам в Семигорье. Отец уступил половину своей квартиры семье преподавателя с двумя маленькими девочками. Заселён был клуб, лесхозовская контора, а неустроенные люди всё ловили и ловили Ивана Петровича на всех возможных тропках и дорогах — он пока был хозяином в посёлке, и заботы тысяч людей стекались к нему, как потоки в реку во время дождя.