— Вы видите?!
После чего мгновенно утратил к этому интерес. И дело даже не в Анином животе, как я понимаю. Не было бы его — возникло что-то ещё… Повод мог быть самым ничтожным — от невозможности находиться в статическом положении.
У него не было потребности вести беседу, не было потребности в обмене какими-то проблемами или чем-то, что его бы терзало, а было нечто иррациональное, помимо его воли гонящее вперёд и вперёд. Поэтому все приезды «Современника» и периоды общения в моменты прихода Олега в дом обычно были связаны с тем, что мы или куда-то ехали, или кого-то привозили, или должны были куда-то из дома в дом его везти. Причём великого смысла в этой смене крыш и застолий не было. Это было не важно, но его какой-то «огонь сжирающий» бередил.
Вообще он был человеком очень жёстким. У меня создавалось такое ощущение, что ему были совершенно чужды какие-то сентиментальные моменты. Не могу сказать, что он был циником, что в моём восприятии вообще характерно для актёрских кругов, — отнюдь. И к откровенным беседам он склонен не был. Но вот в такого рода компаниях, когда это был некий конгломерат людей, с которыми он как бы состоял, ну, если не в дружеских, то в приятельских отношениях, потребности в беседах по проблемам, его волнующим и т. д., не было.
Единственный подобный разговор состоялся однажды. Не помню его сути, но запомнила его той интересностью, что Олег вообще говорил о чём-то. Это было, когда он только что сыграл шута в «Лире» и Козинцев только что закончил фильм, а мы его только что посмотрели. И так вышло, что Даль был в Ленинграде, и они с Лизой пришли к нам. И вот, на этапе, когда он уже был чуть-чуть нетрезв, но ещё не впал в состояние неистовства, этот короткий разговор произошёл. И впервые я поняла, что есть какие-то проблемы, которые его терзают, и вообще существует потребность иногда о чём-то говорить, но это было чрезвычайно коротко.
Ощущение его жёсткости, отсутствия потребности в человеческом общении особенно бросалось тогда в глаза. Как контраст. Это же был период шестидесятых годов — бесконечных кухонных застолий, суть которых сводилась к постоянным поискам смысла жизни, терзаниям тем, как всё происходит — так или не так? И, пожалуй, это было источником самой большой радости для всех нас, потому что мы все впервые друг для друга раскрылись.
Так вот, Даль выпадал из этого именно потому, что ему одному это было неинтересно. Или не было у него потребности, или он был полон собой, или он знал ответы на все вопросы? Но, во всяком случае, тяги к такого рода беседам у него не было. Никогда. Это вот — из общих впечатлений.
А из частных — одна яркая картинка осталась у меня в памяти, просто как сцена. Может быть, она даже ничего не характеризует. Но мне казалось, что если бы снимали кино, то это было бы необыкновенно кинематографично. Кроме того, там мне запомнились два разных лика Даля. Причём, сразу, без временных интервалов.
Шёл какой-то очередной период коротких гастролей «Современника» и в очередной раз в нашем доме был «проходной двор» — бесконечно все собирались. Это был конец июня, белые ночи. Все были ещё достаточно молоды, поэтому сутки не имели границ: они начинались и кончались неизвестно где. И после какого-то из вот таких сборищ и сидения в довольно широкой аудитории на кухне, когда все были очень «хороши» (но в ту пору были смелыми, храбрыми и рисковали водить машину даже в соответствующем состоянии, правда, аккуратно), вдруг в третьем часу ночи у кого-то появилась блистательная мысль поехать купаться.
И вот мы приехали, с приключениями, на Кировские острова — это стык нашего большого парка с заливом. Там есть нечто под кличкой Аппендикс — небольшая такая лужа, в которой все купаются, потому что там глубоко и можно поплавать, ну и вода потеплее. А поскольку это была роскошная летняя светлая ленинградская июньская ночь, то мы там были не единственные. Стояли какие-то машины, какая-то публика бродила и тоже купалась. А у Даля была интересная особенность: когда он увлекался какой-то песней, строфой или вообще чем-то, что его зацепило (я имею в виду песенный жанр, потому что в другом качестве он при мне не проявлялся), он не мог с этого сойти.
И вот в эту пору, в эти дни, и в частности в эту ночь, у всех на слуху и на языке была песня «Проходит жизнь…». В основном Даля зацепил припев: не то это было как-то в унисон с его душевным состоянием, не то это какая-то стихотворная строфа, которая для него была чем-то очень интересна, не то это было четверостишие, что называется, рвущее душу. А он очень любил это состояние. Так вот, выйдя после купания из воды, наскоро вытершись, Олег сказал Вале:
— А теперь давай споём.
Гитара была с собой. Поскольку переодевались они где-то около машины, то, побросав туда полотенце и принадлежности туалета, тут же немедленно и начали петь вдвоём. Так как это были два неплохих баритона камерного семейного толка и красиво звучащая гитара, то, естественно, к ним потянулась со всех сторон купавшаяся публика и собралась довольно большая для этой ситуации толпа.
Прелесть ощущения тогда была в том, что Олег не работал на публику. В этом у него совершенно отсутствовало мелкое тщеславие. По-моему, никто даже и не понял, что это — Даль. Просто стояли двое, с упоением бесконечно певшие сочетание из двух строк. Причём с такой истовостью, с такой степенью отдачи, что я даже не знаю, насколько часто Олег себе это позволял. Он вообще был очень рациональный человек, знал пределы и работал ремеслом, а не «рваньем души». А тут вот это было нараспашку… И пели они какое-то немыслимое количество раз эти строки; только успевали их закончить, как Даль говорил:
— Давай!
И они начинали снова, то есть ситуация, в которой оставалось только поставить шапку для сбора монет.
Но вот в сочетании с этой светлой ночью, какой-то случайной публикой и абсолютной естественностью — это был вдруг какой-то необычный Даль, в несвойственной ему манере, потому что, ещё раз повторяю: он был очень рациональным человеком.
После этого, на каком-то моменте, когда у них уже сели голоса или потому что просто это не могло продолжаться вечно, вдруг кто-то вспомнил, что это — ночь на двадцать второе июня. Было принято мгновенное решение: сели и дружно поехали на Пискарёвское кладбище. Причём Даль тогда был уже достаточно сильно нетрезв, судя по его состоянию.
Да и все мы тоже были в очень соответствующем тонусе. Там мне запомнилось, что Олег молниеносно переменился — мгновенно ничего не осталось от «рвущей тельник» шпаны.
Никаких разговоров мы не вели, долго сидели молча. А ещё незабываемость этого момента в том, что Пискарёвское вообще производит драматическое впечатление: и своей огромностью, и решением всего архитектурного ансамбля, и Вечным огнём, хотя он в светлое время не очень виден. Кстати, даже прелесть Петергофского парка наполовину исчезает, когда праздношатающаяся публика бродит по его аллеям!
А в ту ночь мы были просто одни — только своей тесной компанией. Тишина совершенная, и всё окружающее вообще воспринималось как декорация: абсолютно пустое, просторное, с замершими звуками Пискарёвское кладбище.
Наверное, в любой день это было какое-то иное состояние, но это была именно ТА НОЧЬ. Начинался восход, всё было как-то необыкновенно красиво освещено. Расположение мемориала таково, что солнце медленно поднималось из-за стены. Олег и Валя отошли от всех нас и стояли, обнявшись — руки на плечах друг друга — на фоне восходящего солнца. Я так и запомнила: два чёрных силуэта на фоне этого восхода. И так же молча все сели в машины и уехали.
Для нас ещё дорого это воспоминание, потому что, живя в этом городе столько времени, относясь с огромным уважением к блокадным реликвиям, мы никогда больше в эту ночь туда не собрались. И вот поэтому она осталась таким уникальным воспоминанием.
Вот то, что от Олега осталось у меня в памяти.
Осталось ощущение человека, сжигаемого неким внутренним необъяснимым чувством, которое гнало его всё время куда-то вперёд. И если Валентину Никулину, например, была свойственна любовь к беседе, к бесконечным копаниям в своих проблемах, драмах и всём прочем, и чувствовалось, что ему важно, чтобы его слушали, и, вместе с тем, ему интересны были собеседники, то Даль всё время, как загнанный зверь, бежал по тропе. Мне кажется, что и его тяга к алкоголю — тоже потребность в каком-то бесконечном утолении постоянной внутренней, непонятной ему самому страсти…