Литмир - Электронная Библиотека

Наташа даже притопнула ногой:

— В головах у вас ветерок — у обоих! Тесниться еще, вонью дышать бензиновой. Агафьин ваш слюнявый за коленки хватать станет, знаю я его! Ни одной юбки не пропустит. Вон — идет. Вышагивает, будто мистер Твистер! Нет уж. Еду электричкой!

К грузовику, сопровождаемый пожилым степенным шофером, действительно приближался Агафьин — чернявая, золотозубая, таинственная личность, которая проживала здесь, на станции, в многоэтажном доме со всеми городскими удобствами и телефоном, однако работала у них в колхозе — числилась заместителем председателя по общим вопросам. Сам председатель считался мужиком хорошим и душевным, а вот Агафьин — плохим, хуже некуда. Таково было распределение ролей. К слову сказать, Агафьина оно ничуть не тревожило. Кроме улаживания всякого рода спорных дел, которые председатель предусмотрительно перекладывал на его плечи, Агафьин ведал еще «внешними сношениями»: пробить, достать, выменять… Вот тут он не знал себе равных, был королем. Старушки потемней, ущемленные им, шамкали, что он не иначе, как цыган по происхождению, потомок ярмарочных барышников и конокрадов, но Агафьину на их речи было наплевать. Свое дело он, бывший железнодорожник, знал назубок, имел связи, а брань на вороту не виснет, дело известное.

— Ну, счастлив твой бог, гнида! — обратясь к Сереге, воскликнул Витька. — Пошли, сестренка! Монах с ними!

— И давно пора! Связываешься с каждым…

Автостанция осталась позади — плоская крыша, залитая смолой, стекло, бетон, суета, автобусы, люди. А когда зашагали по аллейке, пестрой от теней трепещущей листвы, Наташа вспомнила свои субботние ночные страхи — за сумку, за сына, за саму себя, наконец. Может быть, и тот парень, небритый, в мохнатом, поношенном пиджачке, тоже из Витькиных приятелей? Ими ведь хоть пруд пруди. Все его знают! Хотя нет, тот вроде постарше…

— А ты папу нашего помнишь, Вить?

— Отца? Есть такое дело! А как же? — И Витька, ее брат, громкоголосый грубиян и задира, улыбнулся вдруг нежно, рассеянно и печально. — Он, когда бывал выпимши, плясать меня заставлял. Так, всухую, без музыки. Сядет, бывало, на крыльцо. «Ну, давай, — говорит. Победитель! — В ладоши хлопнет и заведет: — Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!..» Я и пошел босыми пятками топать — и как хошь, и вприсядку! Знаю, что потом конфетку даст, припасена у него. Чем я хуже цыганенка? А ты — помнишь?

Наташа вздохнула:

— Смутно, знаешь… Кашель один!

А еще? Ну, что еще? Не фотографии, нет, не фотографии с фигурно подрезанными краями, даже не продолговатый мшистый холмик на кладбище за церковью, огороженном только с трех сторон, где в изголовье отцовой могилы врыт сваренный из полых двухдюймовых труб крест — копия тех меловых осьмиконечных крестов, которыми мама, воюя с нечистой силой, метит двери; концы у этих труб расплющены, обрезаны углами и потому похожи на наконечники музейных копий. Не то, не то! Что-то другое — живое, главное, нужное. Но — ускользало! И будто пронафталиненные тряпки из сундука, через плечо полетели клочья детских воспоминаний. Что? Ну, что же? Нет, не доискаться, не поймать…

Ах, да! Стружки — кудрявые, свежие, восхитительно пахнущие, целыми ворохами. И еще — шоколадного цвета, грубые, как сухой навоз, плитки клея, в которых спрятана ужасная вонь. И как Наташа могла забыть это? Столярный клей варят из рыбьих костей. Их папа был столяр. Не краснодеревщик, конечно, нет — вязал рамы, делал лавки и табуретки, но все, кто еще помнит его, говорят: неплохой… У привычной, давней горечи был едва различимый, желтый, тоскливый вкус полыни. Несколько шагов брат и сестра прошли молча, потом Витька сказал:

— Слышь, Наташк? Дай пару рублей. А лучше — три! У меня одна мелочь, понимаешь… Да я отдам!

— Пить будешь? «Веркину муть»? С утра? — нахмурилась Наташа. — У Тоньки уже, кажется, приложился… Мало?

— Нет, коньяк пять звездочек! Ереванского разлива. Не пить — на хлеб мазать! — обиженно огрызнулся Витька. — Не хочешь — не давай, а учить меня нечего! Да я на них, может, спокойно смотреть не могу — трезвый-то!

Они — это, конечно, Лида, теща, Пал Николаич, тесть, друг-приятель бывшего начальника районной милиции. Сказано же: от любви до ненависти… А от влюбленности покорной до бунта? Но что делать? Что делать? Кошелек лежал в сумке, которую нес брат, но в нем — деньги, от которых вчера отказалась Марья Гавриловна, Капитанская Дочка. Ох, вернуть ей их, со временем вернуть обязательно! И сверток с облигациями, который навязал Халабруй, тоже ведь не откажешься, — Наташе не хотелось, чтобы брат увидел все это хотя бы краем глаза: сболтнет матери, будет шум великий! И Наташа, повернувшись к брату боком, сказала:

— Возьми в кармане. Да не в этом, в другом! Суй смелей. Вот бестолковый! Я еще дома на билеты приготовила, положила отдельно, а нас бесплатно… этот, друг-то твой… Ну да, правильно — трояк! А ты думал — четвертная или полсотни? Шагай вперед, возьми мне билет до города! Что? Нет, Андрейке детский пока не надо. Рано еще. Вот вырастет… Остальное — твое, два рубля как раз, с мелочью. Мало тебе? Чего затылок чешешь? Больше все равно не могу, извини! Нет, сумку мне оставь. Оставь, кому сказано?

С сумкой на локте и Андрейкой на руках — ох, привычная ноша! — Наташа поплелась вперед, к высоким, недавно воздвигнутым чернявыми солдатиками платформам. Хорошо, пути переходить не надо — обязательно обо что-нибудь споткнешься. Наташа про себя кляла Катькины туфли, названные тем же словом «платформы», а заодно и собственную неуемную тягу к модному, к тому, что где-то якобы «носят все». Давным-давно, в детстве, уже после смерти папы, когда она бегала в первый класс, проскальзывала в школьный двор сквозь вечный пролом в заборе, ботинки, твердые, будто из железа, навсегда искривили, деформировали Наташе пальцы ног, и открытые босоножки, столь уместные летом, в жару, она поэтому носить стеснялась. К платформе они подошли одновременно: Наташа и зеленая, железная, пыльная, усталая ящерица — электричка. Совсем рядом разъехались, призывно распахнулись ее двери.

— Девушка, осторожнее, я вам помогу сейчас! — Женщина с большим портфелем бросила связку обойных рулонов прямо на пол тамбура, приняла у Наташи сумку, протянула руку. — Оп-ля! Вот и ладненько, вот и хорошо! — сказала она, когда в тамбуре рядом с ней очутилась и Наташа.

Двери сдвинулись с шумом, похожим на вздох исполина, и сквозь запыленное стекло, сквозь призыв, написанный через трафарет белыми буквами: «Не прислоняться — двери открываются автоматически» — Наташа увидела, как из кирпичного станционного зданьица затейливой старинной архитектуры рысью выбежал Витька. Покрутил головой, потом кинулся к первому вагону, размахивая голубой бумажкой — билетом. Но было поздно: вагоны уже плыли вперед. Видно, в этот час никаких работ на путях не производилось, и электричка следовала по расписанию, без задержек на перегонах и долгих стояний у платформ. Последнее, что, утеряв равновесие и боком привалясь к грязному стеклу, увидела Наташа, — это как женщина в фуражке с красным верхом на шестимесячных кудрях что-то сердито говорит Витьке, а он, головы на две выше ее ростом, ссутулясь, сует ей под нос ненужный теперь билет.

— Спасибо большое, — повернувшись к женщине, которая помогла ей войти в вагон, сказала Наташа.

Женщина подняла тяжелую связку обоев — счастливая, у нее были стены, свои стены, которые можно оклеить ими! — и улыбнулась, показав влажный золотой зуб:

— На здоровье! — Огляделась критически. — О господи! Загадили-то как!

На полу тамбура, особенно в углах, мусора и вправду было много — окурки папирос, бумажки, подсолнечная и тыквенная шелуха. Сто лет, наверное, здесь не подметали!

Поместившись на жесткой деревянной скамье, яично-желтой, будто гитара, на которой, покуда ему не повредило руку фрезой, любил побренчать один парень из общежития, Васька Трефилов, по прозванью О’Ливер, Наташа устроила Андрейку поудобнее. Женщина взгромоздила связку обоев на решетчатую полку над окошком, поставила туда же свой новенький портфель с золотым, под цвет зуба и колец, замочком, села напротив, расправив юбку плиссе, и приветливо обратилась к Наташе:

38
{"b":"244632","o":1}