Литмир - Электронная Библиотека

Однако и у других тогда настроение было праздничное. Может, виной тому была весна? Мальчишки с ходу придумали себе забаву — с гиканьем и посвистом молодецким, разбойничьим начали прыгать через провода, как их предки прыгали через костры в вечер языческого праздника Ивана Купалы. И каждый воображал, будто он Роберт Шавлакадзе иди Валерий Брумель, будто он — рекордсмен. И без того запуганное, отощавшее за долгую зиму, линяющее стадо сбилось в самом дальнем углу выгона. Витька, который на уроках физики в школе либо молчал, либо ляпал такое, что у учительницы физики уши вяли и она, касаясь пальчиками висков, говорила про его буйную головушку: «Торричеллиева пустота!» — Витька гладил свежеошкуренный столб, к которому липла ладонь, и степенно, словно взрослый, рассуждал об устройстве трансформаторов — видно, в ДОСААФ научили. «Монтер! — шаловливо крикнула ему будущая продавщица Тоня. — Монтер-монтер, штаны протер! Новые надел, а те…»

Закончить она не успела: кто-то из мальчишек чуть помладше, кажется, Митя Бабушкин из Старых Выселок, тогдашняя тайная симпатия Наташи, будущий ее спутник по далеким лыжным прогулкам, подкравшись сзади, толкнул Тоньку, большую уже тогда, нарядную, заневестившуюся, а заодно и Светку Чеснокову, и Наташу, которые, приоткрыв от любопытства рты, стояли рядом с Тонькой, прямо на голые провода. Их здорово тряхнуло — всех троих. Наташа — маленькая была тогда — взвизгнула по-поросячьи и заревела, а Светка, потирая круглую ушибленную коленку, спросила: «Что ж это, и коров так, да?..» — в глазах у нее голубым озером стояли слезы. Разъяренная Тонька, подхватив с земли добрую хворостинку, погналась за обидчиком, оскальзываясь на сыром. Митя Бабушкин, улепетывая, петлял, как заяц, поди поймай его, а Витька обнял липкий столб и хохотал, хохотал…

Ток, впрочем, скоро выключили, ограду сняли. Модернизировать древнейшую профессию пастуха на сей раз не удалось: коровы — рогатые, бестолковые, с металлическими бляхами в ушах, о которых Наташе потом не раз напоминали гардеробные номерки в городских второразрядных столовых, — коровы слишком часто натыкались на провода, удои, и без того по весеннему времени не слишком высокие, упали еще ниже, очевидно, от коровьего глупого недоумения и испуга перед неведомой страшной силой, бьющей по ногам больнее, чем привычный и понятный кнут пастуха. Сматывая длинный провод в кольцо, дядя Федя Халабруй — кто мог знать тогда, что он вскоре станет близким им человеком? — сказал: «Факир был пьян, и фокус не удался». А Светкины голубые глаза, в которых дрожали невылившиеся слезы, накрепко, как стихи, впечатались в Наташину память:

Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.

— «Знак Почета» за телят дали, весной ездила получать, — сообщил Халабруй, когда Светка ушагала домой, размахивая, будто солдат, руками. — Эх, работает девка хорошо, как справные хозяева, бывало, на себя, на двор свой трудились… Коляска у них двуспальная. Как на улицу вывезут впереди себя толкать: широкая — автомобиль! Или бегунки, на каких до войны местное руководство каталось — райком, рик, земотдел, уполномоченные из центра всякие, один другого важней, а до них — батюшки по приходам разъезжали: помирающих соборовать, приобщать святых тайн. Рясы, бывало, подоткнут, в шляпах…

«Целая жизнь позади! Есть что вспомнить…» — косясь на отчима, чего-то застыдилась Наташа.

— Да, Наташк, ты отстала, — подхватил, похохатывая, Витька, брат. — Фамилию позоришь! Нехорошо! В следующий раз давай сразу троих, обскачи подругу! Или черненького рожай, всем на удивленье! Студенты-негры у вас в городе есть?

Губами, белыми от гнева, Наташа выговорила:

— Молчи, дурак!

— А что? Я их зимой в Одессе видел — мерзнут ребятки. Даже и жалко их. Воротники подняли, шапки завязали. По-своему: «Бу-бу-бу!..» В Одессе зимой, хотя она мама и юг, холодно! И русского человека до костей пробирает, а их, с экватора… Значит, задание тебе твердое: обскакать! Был я в городе разок — на бегах, на ипподроме. Пиво пили. Рубль выиграл, а мог — десятку! Порядков тогда не знал. Как-нибудь еще съезжу, осенью, ни одного заезда не пропущу! Глядишь, матери на телевизор и наиграю. Верно я говорю, Федь? И все будет, как обещал!

Наташа воскликнула:

— Хоть штаны-то последние назад привези, игрок!

А Витька — ничем его не прошибешь! — гнул свое:

— Давай, Наташк, давай! Тоже орденок на грудь отхватишь — как его? — мать-героиню!

— Ты своих детей сначала заведи, — рассерженно отвечала ему Наташа. — Рассуждаешь… Болтун! И за что тебя только Тонька любит? Даже и проститься к ней не зашел, кавалер! Все вы такие! Давай, дядь Федь, я сама понесу!

Халабруй безропотно передал ей Андрейку. Подошли к остановке. Там было безлюдно. Витька снова взглянул на чужие часы, потом — на букву А, нарисованную на погнутом жестяном листе: под ней едва просматривались цифры расписания, написанные бог весть когда. Почесал в затылке:

— Минуток десять у нас есть, а? Тут рядом… Открыла уж! Сбегать, что ль, сказать ей «до свиданья»?

Халабруй молчал, а Наташа дернула плечом:

— Как знаешь.

— Тогда бегу. Вы тут давайте пока… Я быстро!

— Эй, сумку оставь! — обеспокоенно крикнула Наташа, но Витька уже исчез. — Не язык у братца, а помело, правда, дядя Федя? — Помялась, не зная, как обратиться к отчиму — на «вы» или на «ты». На «вы» вроде бы повежливей, однако в то же время и обидней: будто к чужому, будто к постороннему. — Ордена-то за войну… есть? Вообще — какие награды?

— Есть, — был ответ. — Три. Ну, медали еще…

Наташа осмелела:

— И еще. Давно спросить хочу: зачем сюда, в бедность, в разор, после войны-то возвращаться было?

Вопрос этот давно мучил Наташу. Говорили, что давно, еще до колхозов, отец — или дядя? — Халабруя владел просорушкой, брал сколько-то там фунтов с пуда пшена. А в коллективизацию их как вредный элемент выслали на Север, в холодные края, ликвидировали, словом, как класс.

— Да так как-то… — Халабруй в который уж раз поднес к глазам часы-трофей, вздохнул и закончил без охоты: — Отец, когда помирал, велел, он тогда на шахтах работал, в Сталиногорске, теперь это Тульская область, Новомосковск, и самого потянуло: место рождения! Родина, что ж ты хочешь?

«Разве Тула — это Север? — подумала Наташа. — И как у людей языки врать не устанут?»

Из-за угла выглянул Витька, похожий на кота, позвал, поманил:

— Федор! Федор, сюда! Дело есть! — но тот лишь отрицательно покачал головой.

— Сумку отдай, Витька! — гневно прикрикнула Наташа. — Вода там, деньги, пеленки сухие — все! Без рук оставишь, если автобус подойдет!

— Да вот она, никуда не делась твоя сумка, — ответил брат, подходя. Ну, ясное дело — выпил! И губы у него стали влажные, и в глазах — блеск. — Конфетку хочешь? Нет? Ну, смотри, тебе видней, ты — женщина городская. А то возьми — шоколадная! Ну, надулась как мышь на крупу… То сама к Тоньке гонишь, а то… Ты потом зайди к ней, Федь, там осталось…

Еще некоторое время томились молча. А когда пышущий жаром автобус подкатил, все почувствовали заметное облегчение. Будто гора с плеч. Наташа снова вспомнила про долгие проводы — лишние слезы. К счастью, в автобусе имелись еще свободные, незанятые места. В воскресенье вечером о них и мечтать не следовало. Наташа обрадованно плюхнулась на нагретое солнышком сиденье и, помахав Халабрую на прощанье рукой, заглянула под кружевца. Сухой Андрейка слал — умный мальчик, хороший; личико его было страдальчески сморщено. Наташа вздохнула.

— Сверкуновским привет! — нежданно-негаданно рявкнул шофер автобуса в хриплый микрофончик, и ситцевая занавеска, отделявшая его спину от пассажиров, заколыхалась.

Миновали Старые Выселки, где у дяди Феди Халабруя был свой дом, сданный на все лето чете тихих городских пенсионеров, и где когда-то жил Митя Бабушкин, Наташина симпатия, давний Тонькин обидчик. Где-то он теперь? Сколько звездочек на его погонах?.. Мелькнули слепые, заколоченные досками окна. Дом без хозяев. Грустнее, чем кладбище. Какая-то старуха — лица не видно, — медленно перебирая темными, похожими на рачьи клешни руками, опускала послушный журавль колодца. Он поскрипывал, как сто, а может, и тысячу лет назад.

36
{"b":"244632","o":1}