— Ага.
— Эдуарду можно верить. — Мама положила руку Эдди на ногу и улыбнулась, и было видно, что она нравится полицейскому, это было понятно по его взгляду, он смотрел на нее как-то интимно.
А между тем машина была серой. Я точно знала, что она была серой.
* * *
Позже мы с Эдди рассказали об извращенце папе. Мы болтали и смеялись в гостиной. Мама поднялась с кровати, пришла к нам и остановилась в дверях. Папа посмотрел на нее.
— Что случилось, Эмма? — спросил он. — Ты выглядишь так, будто только что видела призрака.
Она стояла в дверях с таким обвиняющим видом, что мы все, не отрываясь, смотрели на нее. Она так сильно закусила губы, что их практически не было видно. Из-под длинного халата выглядывали босые ноги. Папа встал с дивана и направился к ней. Она отмахнулась от него и плотнее стянула края халата на груди.
— Я не сяду на этот диван. Я не поддержу этого. Он отвратителен. — Она сказала «не поддержу», хотя имела в виду «не выдержу», потому что иногда ей мешал ее французский и она путала слова. Это беспокоило меня, потому что, сколько бы раз вы ее ни поправляли, она все равно говорила неправильно. Она делала это нарочно, чтобы привлечь внимание.
— А чем диван плох? — сказал Эдди, и мы все уставились на старый бедный диван.
Он был у нас, сколько я себя помнила. Может быть, сначала он принадлежал Айви и Бенджамину, нашим бабушке и дедушке, и знавал лучшие времена. Надо признать, те времена прошли. Обивку украшал рисунок в виде блестящих золотых виньеток, подлокотники имели весьма потрепанный вид, а в подушках были дыры, из которых лезли пружины, стремившиеся порвать вашу одежду, если вы не проявляли должной осторожности. Чтобы прикрыть эти дыры, мы укутали диван в старое коричневое шерстяное одеяло, но оно всегда сползало волной где-то в середине. Одеяло было покрыто собачьей шерстью.
— У меня от него депрессия. Каждый раз, когда я смотрю на него, у меня начинается депрессия, — заявила она, задрав подбородок и глядя вниз на диван, как будто он был почти непереносимо уродлив, так что и взглянуть-то на него невозможно, а можно только указывать на него дрожащими пальцами.
Папа сидел на краю дивана, сцепив руки.
— Он весь выношен! — закричала она. — Ты что, не видишь? Весь выношен. Это куча мусора. — Ее голос взвился в крайнем нетерпении, и она нацелила его на отца, будто он совершил ужасное-преужасное злодеяние, заставив ее жить рядом с кучей мусора.
Это даже навело меня на размышления: действительно ли так ужасно сидеть на куче мусора? — хотя я никогда раньше даже и не смотрела на диван под таким углом зрения. Я просунула палец под одну из проплешин на подлокотнике и сильно потянула за нить, которую там нащупала, чтобы проверить, порвется ли она. Папа мягко смотрел на маму. Эдди включил телик.
— Тогда давай сменим обивку, да? Хорошо, Эмма? — произнес папа в немного воркующей голубиной манере.
Она не ответила. Она судорожно приглаживала свои волосы.
— Не надо сегодня из-за этого волноваться. Завтра ты можешь позвонить мистеру Бондарелли. Почему бы тебе не присесть? — Он столкнул сидевшего рядом с ним Му с дивана, а мы подвинулись, чтобы маме хватило места.
Но она быстро скрылась из виду, прошлепав босыми ногами по коридору. Она ушла в свою спальню, а Му забрался обратно на диван.
Глава восьмая
План у меня был такой: мне надо было побывать в двух местах по делу, после чего я собиралась покинуть город. Я же ехала на самом деле в Париж. Единственным благом, проистекавшим из того обстоятельства, что моя мама француженка, было право иметь французский паспорт. Мама относилась к своему французскому происхождению как к чему-то драгоценному и необыкновенному, что делало ее особенной, непохожей на других. Из-за нее Эдди, я и даже Му, а Му — это укороченное слово mouton, что означает «барашек», были вынуждены мириться с вычурными французскими именами, которые в наших краях приживались плохо, поэтому их сокращали так, чтобы они звучали как нормальные человеческие имена. В мечтах Франция представлялась мне необыкновенной чудесной страной, где люди станут произносить мое имя на вычурный лад и это будет вполне уместно. А о Париже я думала, что он самый красивый город на свете. Дома у нас была книга о Париже с цветными иллюстрациями, с Эйфелевой башней, со всеми триумфальными авеню, ну, вы сами знаете. Мама говорила, что Париж — это город любви. А поскольку я была уверена, что создана для любви, то куда же мне было ехать, как не в Париж?
«Лошадиные» деньги поступали от Норы, милой женщины, тоненькой, как листок бумаги, и с зубами, похожими на зернышки. Она была без ума от лошадей и платила нам по десять долларов в неделю за то, что мы держали в своем загоне Бадди и Мисти. Я так любила Бадди и Мисти, особенно их бархатные носы, что и сама была готова приплачивать, лишь бы эти лошади у нас жили. Но Нора все равно нам платила. Если никого не было дома, она просовывала конверт с деньгами под дверь. И тот, кто первым его обнаруживал, перекладывал деньги в горшочек на каминной полке, над дровяной плитой. Эдди и папа планировали, когда горшочек заполнится доверху, купить подержанную сенокосилку. Но поскольку этим планам все равно не суждено было сбыться, я взяла оттуда деньги; я взяла семьдесят долларов и не тронула остальное. Я понимала, что этого явно не хватит, чтобы добраться до Парижа. Мне были нужны еще деньги, и на этот счету меня имелись некоторые соображения.
«Сирил джуэл хаус», Хоуп-стрит, Брюнсвик. «Сокровищница Сирил», улица Надежды, Брюнсвик. Это звучало как название карточного домика, где все карты — джокеры. Я там никогда не бывала, но мое воображение рисовало большой дом красного цвета, стоящий на продуваемом всеми ветрами холме, с башенками и шпилями, с таинственными лицами, маячащими в окнах, и с хлопающими на ветру, вывешенными на просушку свитерами домашней вязки.
Я решила, что доберусь до Брюнсвика поездом, а дальше уже поеду на велосипеде. Я направилась к центру города и неожиданно притормозила у витрины магазина под названием «Башмачный бизнес». Название показалось мне туповатым, но витрина выглядела очень соблазнительно: на полочках, словно собираясь в путь, стояли туфли. Я только начала смутно ощущать наплыв хорошо мне известных, давнишних моих размышлений о важной или же, напротив, незначительной роли обуви в жизни человека (если сопоставить обувь с другими основными ценностями нашей жизни), как на меня напала продавщица из этого магазина. Она была профессиональным нападающим, а еще она была отполирована до блеска, ее волосы были стянуты на затылке в такой тугой узел, что рот был постоянно растянут в улыбке, а ее кожа была покрыта таким толстым слоем макияжа, что невозможно было догадаться, как же она выглядит на самом деле. На груди у нее крепилась бирка с именем: «Дебора», а ее глаза были похожи на маленькие влажные беспокойные камушки, которые невозможно ничем прикрыть. Я представила себе, что она оставившая сцену балерина, которая любит кошек и никогда не залезает пальцем в банку с вареньем. И кто знает? Наверняка у нее, как и у Люси Брикстон, есть щетка для волос фирмы «Мейсон и Пеарсон».
Словом, Дебора повосхищалась моим платьем, заманила меня в магазин и повела по нему, бросаясь, как хищная птица, к тем туфлям, которые, по ее мнению, должны были мне непременно понравиться. Я чувствовала себя каким-то жуликом, как если бы я откровенно была человеком второго сорта, который для маскировки пытается купить аксессуары человека первого сорта и притвориться тем, у кого есть и вкус, и деньги, и стиль. А такие вещи не покупаются. Все знают, что туфли не могут изменить человека. Вы не станете увереннее идти по жизни только оттого, что на вас роскошные туфли. И Дебора тоже, наверное, это понимала, но по долгу службы была обязана притворяться, что верно обратное.
Все равно попытаться стоило. Я остановила свой выбор на паре туфель из отдела распродаж. Туфли были мне немного великоваты, но стоили вдвое дешевле остальных. При этом они были серебряного цвета, с тоненькими перекрещивающимися полосками сверху. Я сразу их надела и пошла в них по Бурк-стрит, прислушиваясь к тому, как они цокают по тротуару. Мои пальцы выглядывали из туфелек очень даже симпатично.