Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Значит, ты поправился? И где же ты был все это время? Неужели не мог дать мне о себе знать?

— Выходит, не мог.

— Вот это здорово! Я как дура искала тебя по всем больницам, а ты вдруг являешься, как ни в чем не бывало, в галстучке, весь надушенный.

— А ты не рада? — смеясь, спросил я.

Она клялась, что рада, а я говорил, что ей не верю, как Фома неверующий, пока она не докажет на деле, что действительно довольна. В результате мы вышли от нее слишком поздно, чтобы пойти в один из ресторанов, что я знал, и нам пришлось удовольствоваться рисовой запеканкой и слоеным тортом в забегаловке, которая закрывалась после полуночи. Домой мы вернулись около часа. Лючия сразу же начала раздеваться. Я смотрел на нее, застыв неподвижно, и молчал. Оно вдруг резко обернулась ко мне и спросила:

— В чем дело?

— Пришло время признаться тебе в одной вещи…

И я рассказал ей историю с Тано, о приказе, который я получил, и о том, что произошло той ночью в доме у дороги. Она слушала меня стоя, совершенно нагая, все больше и больше бледнея. Она спросила, не мучился ли он.

— Об этом не беспокойся: он даже не успел заметить.

— А где он сейчас?

— Ну кто знает? Может, бросили в заброшенный колодец или…

Я до тех пор никогда в жизни не слышал, чтобы женщина сквернословила, даже у себя в деревне. Она ругалась, царапала мне шею. Я пытался удержать ее на расстоянии, но она кусала мне руки, кричала и плевалась. Мне никак не удавалось оттолкнуть ее и пришлось, защищаясь, ткнуть кулаком в живот. «Я всегда это знала, сукин ты сын! Я всегда это знала!» — кричала она. А потом: «Бедняжка! Радость моя! Бедненький мой, любимый!» — и с таким чувством и со столькими слезами, что несчастный Тано был бы поистине доволен, если бы мог ее слышать.

Наконец поняв, что кулаками и пинками ей со мной не справиться, она бросилась за ножом. Но я ее на кухню не пустил. Схватив в охапку, я бросил ее на кровать. Потом объяснил ей, что, если бы такой приказ получил Тано, он точно так же застрелил бы меня.

— И правильно бы сделал! — крикнула она. Потом наконец успокоилась. Она лежала свернувшись клубочком, как собака, уткнувшись лицом в простыню и что-то тихо-тихо говорила, но я не мог разобрать. Слыша, что я ухожу, она так и не подняла головы. Я прикрыл за собой дверь и начал спускаться по узкой, казалось бесконечной, лестнице. Я думал о Тано. Это был обыкновенный пустой и легкомысленный парень, думавший лишь о том, как бы прифрантиться, каждые пять минут вынимавший расческу и приводивший в порядок свою шевелюру. А как человек чести он не сумел себя вести, раз было решено его ликвидировать. И все же Лючия его любила не меньше, чем меня Нучча. Таковы женщины. Они не рассуждают: они или говорят «да», или говорят «нет» и если уж сказали «да», то отдают себя до конца.

Дворик в конце лестницы тонул в темноте. Я приостановился, и из-под арки появились Эмануэле Д’Агостино и молодой парень, который отвозил меня к врачу, когда меня ранили. Потом я узнал, что зовут его Кармело и друзья называли его Мело или Мулуццу. Д’Агостино не произнес ни слова, он лишь поднял голову, указывая вверх, как бы спрашивая: ну что там?

— Можете подняться. Дверь только прикрыта.

— Порядок.

— Спокойной ночи, — попрощался я, подняв руку, и пошел прочь, опустив голову.

Только Лючия могла предупредить полицейское управление о том, что готовится акция против Ло Прести. В тот вечер, когда Тотуччо Федерико привез мне домой приказ, она слышала, как мы с ним говорили. Она долго ждала такой возможности. Сначала она меня разыскивала в баре «Эден», надеясь что-то выведать.

Наконец она решила сойтись со мной, клянясь, что позабыла Тано, даже более того — что зла на него за то, что он оставил ее, даже не потрудившись хоть что-нибудь сообщить.

«Значит, ты поправился?» — спросила она меня, как только я пришел к ней. Я уже все понимал, не то я спросил бы ее, откуда это она знает, что мне надо после чего-то поправиться. Все думали, что я просто исчез — и все тут. Никто ей не мог ничего обо мне сообщить, кроме тех легавых, которые в меня стреляли и видели мои кровавые следы на улице. И они дали ей все обо мне сведения, потому что она была их стукачка.

Я переговорил об этом с Козентино, однако сам хотел во всем убедиться, прежде чем ставить точку в этом деле. Поэтому я и признался ей в том, как погиб Тано. Разве могли у меня еще оставаться сомнения после того, как я увидел ее лицо? Мне не раз приходилось смотреть в глаза тем, кто хотел моей смерти. Любовь можно скрыть. Ненависть — нет.

Вот это и ожидали услышать от меня Д’Агостино и Кармело: надо им подниматься или нет. Я сказал, чтоб они поднялись, и прости-прощай Лючия.

Из событий, относящихся к тому периоду, мне запомнилось то, что газеты называли делом Леонардо Витале.

Газеты подняли шум, потому что у них не было ничего другого, чтобы заполнить первые полосы огромными заголовками и фотографиями, которые сразу привлекают всеобщее внимание и становятся пищей для разговоров. Для журналистов золотые времена дела Чакулли и бульвара Лацио похоже что кончились. Этот Витале был наполовину псих, которому взбрело в голову донести на всех своих друзей и разболтать все, что он знал. Его называли «Первый раскаявшийся».

Я его хорошо знал. Однажды мы с ним встретились в баре «Куба». Двух слов было достаточно, чтобы понять, что мы с ним из одной Семьи, и я не мог его больше задерживать. Он уехал, прочитав мне проповедь не хуже попа в святую пятницу. Я слушал его открыв рот. Сперва его болтовня меня забавляла, так как манера говорить у него была совершенно ни на кого не похожая, трудно даже объяснить какая; это была смесь итальянского языка, палермского диалекта и жаргона мафии, так что порой я его даже не понимал. Но потом я забеспокоился, потому что наболтал он слишком много и выболтал вещи, которые могли кое-кому навредить. Дослушав его, я решил, что он — сумасшедший, и в тот же день рассказал об этом Козентино. Но у того были свои заботы, и он, не слушая меня, стал кричать:

— Да это же псих! Просто ненормальный!

Потом мы с ним встретились вновь и он держался так доверительно, что, глядя на нас со стороны, можно было подумать, что мы с ним по крайней мере молочные братья. И я понял, что это завистник. Он злился на Куриано.[48]

Со всех сторон он только и слышал, что тот и Скарпуццедда[49] — самые смелые люди чести в Палермо, и подыхал от зависти. Однако Скарпуццедда действительно не вызывал симпатии. Я его лично не знал, но мне говорили, что он человек очень грубый и ни с кем не ладил. Куриано же был всеобщим любимчиком, и им все восхищались. А Витале исходил от злости желчью.

И так как в детстве он был служкой в церкви и, кажется, имел какого-то родственника-священника, то в один прекрасный день вдруг принялся проповедовать и вещать от имени господа бога, с которым не только не был знаком, но даже не знал в лицо. И поскольку никто не принимал его всерьез, в конце концов он пошел поплакаться в жилетку первому же полицейскому комиссару, который согласился его выслушать.

И хотя я рассказываю о событиях, произошедших всего каких-нибудь полтора десятка лет назад, времена тогда все-таки были совсем другие. Тогда никто не мог даже допустить, что какой-то там ничтожный Витале пойдет и выложит все, что ему известно, позабыв о данной им клятве человека чести. Поэтому Козентино не стал меня слушать, когда я пошел его предупредить. И даже в полиции никто Витале не верил. Витале рассказывал, а они смеялись. Поэтому ни к чему было его убирать, когда он столько лет спустя вышел из тюрьмы.[50] Но, видно, тот, кто это сделал, уже рассуждал современно — так, как теперь рассуждают все: прежде чем думать, скорей спусти курок, ибо мертвый тебя не выдаст и не сможет навредить. Поэтому прежде я тебя убью, а уж потом будем выяснять, чем ты там занимаешься.

вернуться

48

«Кориолано делла Флореста» — прозвище Тотуччо Конторно. — Прим. автора.

вернуться

49

Прозвище Пино Греко, киллера из семьи Чакулли. — Прим. автора.

вернуться

50

Его убили 2 декабря 1984 года, через полгода после освобождения из тюрьмы. — Прим. автора.

31
{"b":"244033","o":1}