Пройдет какой-нибудь год-два, и он сравняется с Али-Акбером, исконным бакинцем, который по праздникам надевает тройку, носит часы и читает по-русски книги и газеты.
Алым нашел дыру в заборе, отделявшем один промысел от другого, и скользнул в нее. Еще минут двадцать, стараясь держаться поодаль от вышек, он шел по неровной разбитой дороге — она вилась среди серых камней и отливающих радугой луж… Здесь, одна выше, другая ниже, стояло несколько приземистых закопченных вышек, возле них кое-где видны были люди. Не изменяя походки, Алым всматривался в каждого человека и вот наконец увидел того, кого искал. Возле вышки, более приземистой, чем та, на которой работал Алым, виден был мотор. Он то заводился и трещал, то вновь замолкал, и возле него, присев на корточки, возился невысокого роста человек в черной барашковой шапочке — видно, чинил его…
Свернув по тропке, которая шла в сторону вышки, Алым сделал несколько шагов и, сойдя с нее, присел на камень. Дождавшись, когда мотор смолк, он коротко свистнул три раза. Человек, возившийся возле мотора, оглянулся и, увидев Алыма, сделал ему жест рукой — не то махнул, не то погрозил.
Алым еще отошел в сторону — здесь было скрытое большими камнями углубление… Спустя несколько секунд человек, возившийся с мотором, стоял перед ним.
— Не вовремя пришел, Алым. Всегда лучше под вечер.
— С этим делом нельзя до вечера ждать, Кази-Мамед…
И Алым стал рассказывать.
Кази-Мамед, присев на камень, молча слушал, порою бережно трогая небольшой своей рукой черные красивые усы, точно поправляя их. Его худощавое, лишенное румянца, ровно смуглое лицо оттенялось черными бачками и черными бровями. Порой он вскидывал на Алыма темно-карие глаза, во взгляде его была и мечтательность, и доброта, и какая-то затаенная от всех печаль.
Он, не прерывая, выслушал Алыма и сказал:
— Я знаю об этом прошлогоднем восстании в Веселоречье. Мы бастовали в Баку, а в это время они бунтовали по ту сторону гор… Мне наши лезгины и аварцы рассказывали об этом. Хорошие, смелые люди ваши веселореченцы, но слишком просты душой: ждали от царя справедливости. Что же, теперь ничего хорошего ждать от царя не будут. Так это и есть их Науруз? Всякие чудеса рассказывали о его подвигах, а он не погнушался скромной долей ослиного погонщика, только бы исполнить поручение партии… Хороший революционер, настоящий большевик из него воспитается!
Так говорил Кази-Мамед, неторопливо, монотонно, словно сам с собой вслух. Как всегда, говор его казался Алыму красивым, книжным. Кази-Мамед знал много стихотворений и песен на азербайджанском языке, Алым же научился азербайджанскому языку у жены, у товарищей.
— Книги из-за границы, — задумчиво сказал Кази-Мамед. — Что ж, Алым, я упрекнул тебя, а теперь беру свой упрек обратно, правильно ты сделал, что нашел меня. Скоро обед, и мы сходим к Буниату. Что за Авез, которому посланы книги? Я такого не знаю. Осторожность в этом деле не помешает.
Алым согласился. Он рад был лишний раз свидеться с Буниатом.
Заревел гудок на обед, и Алым, оставив Кази-Мамеда на промысловом дворе, вмешавшись в толпу рабочих, вышел за ворота. Там старухи, девушки, замужние женщины, с лицами, прикрытыми черными платками, стояли у ворот, держа кто горшок с горячим варевом, кто лепешки, поджидали родных. Из ворот выходили рабочие и окликали своих, те отзывались. Люди, не имея возможности даже обмыть лица, наспех, торопливо обедали. И все же всюду видны были улыбки, слышался ласковый смех: люди радовались встрече со своими. Слышна была азербайджанская, армянская, грузинская, русская и даже персидская речь, и Алым невольно заслушался.
— Бог разъединил, капитал вместе собрал, — подойдя незаметно, сказал Кази-Мамед. Он успел снять рабочую одежду. Теперь на нем была черная со стоячим воротом куртка обычного городского покроя, но, туго перетянутая в поясе топким кавказским ремешком, она сидела на нем так щеголевато, как сидит одежда только на горце.
Они быстро шли по пыльной дороге, пыль клубами поднималась к небу и смешивалась со смрадным дымом, солнце вдруг теряло лучи и превращалось в красный круг.
— Мы научились теперь понимать друг друга, и никакие силы земные или небесные не разъединят нас, — говорил Кази-Мамед. — Любопытно, что это такое привезли твои друзья в том тюке, предназначенном какому-то нашему Авезу? Может быть, новое слово Ленина? А? Когда я пришел сюда с гор, русская речь была для меня непонятна, а теперь я могу все прочесть и перевести. Третьего дня был я в Каравансарае у амбалов, читал им «Правду» и переводил. Все поняли. И я скажу тебе: когда начнется забастовка, они не отстанут, потому что язык нужды, язык горя и гнева — один, общий у всех! В какой грязи, в какой нужде живут амбалы! Спят они вповалку, постели нет ни у одного, под ногами грязь хлюпает. Твой подвал — лучшая гостиница, если сравнить с этим клоповником… Переоделся я тоже амбалом, и пошли мы в Совет нефтепромышленников. Господин Гукасов, конечно, нас не принял, выслал управляющего своего Достокова. Я ему, будто сам амбал, рассказал о Каравансарае.
«Амбалы, — ответил нам Достоков, — Совета съездов не касаются, это городской управы касается». — «Чума, — говорю я, — очень-то разбирать не станет, что управа, а что Совет. Чума — она неграмотная, всех передушит». — «Ты уж очень грамотен, пожалуй даже слишком», — ответил мне Достоков.
— Ну, я скорее прочь, мне попадать им в лапы никак нельзя. Я-то грамотен! — со смешком, торжествующим и веселым, сказал Кази-Мамед и вынул из-под мышки аккуратно завернутую в бумагу книжечку. — «Русская грамматика», — раздельно прочитал он и покачал головой. — Хочу по-русски так научиться говорить, как будто меня мать по-русски баюкала. Но не легок русский язык! Корова — уменьшительное: коровушка, верно? А собака — уменьшительное как? Собакушка? Э, нет, нельзя собакушка, собачка или собаченька надо. Ваня — Ванечка, а Сережа — Сереженька… Спросил я у нашего Вани, а он смеется. «Можно, говорит, и собакушка и Сережечка». А ведь это нельзя, мое ухо слышит, не говорят так!
Они подошли к широкому и приземистому, старинной кладки зданию. Широкая дверь была настежь открыта, оттуда доносился визг и скрежет железа, гулкие наперебой удары молотков. Кази-Мамед кивнул Алыму и вошел в дверь, над ней была вывеска: «Желоночная мастерская А. Базарьян».
Напротив тянулся грязный забор, из-за которого доносился заводской гул и грохот. Алым перешел через шоссе и сел возле забора. Вдалеке из-за поворота показались буйволы в ярмах, они волочили за собой длинные трубы для нефтяных вышек. Трубы гудели и грохотали, густая пыль опять столбом поднялась над дорогой, скрыв все. Непривычному человеку все это показалось бы адом. Но Алым привык к Баку и знал в нем места куда более устрашающие, вроде того старого Каравансарая, куда ходил Кази-Мамед.
Что за человек Кази-Мамед! Нет у него ни жены, ни детей, вся жизнь без остатка отдана партийному делу! Подобно Алыму, пришел он с гор и сначала был на самой черной работе, а теперь уже ремонтный слесарь. Одолел русскую грамоту — и так может рассказать великое учение, что самый темный человек его поймет. А где он живет? Похоже, что нигде, — сегодня здесь, завтра там, — а всегда одет чисто, побрит, усы подстрижены и книжка в руках. Случается, что он приходит в дом к Алыму, и для каждого из домашних Алыма у него находится хорошее слово. Учтив и серьезен с Гоярчин, для детей непременно сладости припасены, веселую сказку им расскажет. Но не только к детям Алыма он такой. Азербайджанские, армянские или русские дети — для каждого ребенка у него ласковое слово на родном языке и для каждого сладости.
— Жениться вам нужно, Кази-Мамед, семью завести, хороший вы будете отец, — не утерпев, сказала раз Гоярчин.
— Зачем? — возразил он живо. — Все бедные детки несчастного города нашего — мои дети. А такие братья и сестры, как вы и Алым, есть у меня в каждом бедном доме.
— Все-таки, верно, скучаете по родному дому? — спросила Гоярчин.