И Люда вдруг на языке ощутила вкус краснорецкой черешни, кисловатый и свежий — такой она бывает в свои первые дни… Поезд уже грохотал на переплетающихся, скрещивающихся, расходящихся путях.
— Где ваши чемоданы, Людмила Евгеньевна? — услышала она приторно-вежливый голос Мадата Сеидова над своим ухом.
И подумать, что стоит только наспех запихнуть вещи в чемоданы, защелкнуть замки, выскочить на перрон, выйти на станционный, замощенный круглым булыжником двор — и тут же подкатит извозчик, нахлестывая сонную лошаденку. «Ребровая улица, дом доктора Гедеминова».
Быстро взглянув на любезно предлагавшего свои услуги Мадата и ничего ему не ответив, Людмила всматривалась, старалась разглядеть на длинном черном горбу горы родительский дом. Она даже точно могла указать место, где он находится, она угадывала очертания сада, но дома не могла разглядеть… Сейчас, конечно, в доме темно и все спят, но когда она добралась бы на медленном извозчике, дворник уже мел бы двор и на кухне, построенной отдельно, стучали ножи…
— Мы не смеем верить нашему счастью, Людмила Евгеньевна. Неужели вы, смелая, как настоящая русская девушка, решили по-прежнему освещать лучами вашей красоты наш скучный путь в Баку? — спросил Мадат Сеидов, и в цветистой многословной риторике его вопроса слышалось неподдельное удивление.
Это же почти доходящее до растерянности выражение было и на неподвижном, нежном, как у девочки, лице Каджара. Его небольшой рот под черными франтоватыми усиками был раскрыт, брови удивленно подняты, красивые глаза глядели жадно и преданно.
Люде стало смешно. Но Мадат Сеидов продолжал глядеть на нее изумленно-вопросительно. И она сказала:
— Что ж, признаюсь вам, Мадат, ваш друг Али заинтересовал меня своими рассказами о Баку. Я сговорилась, что остановлюсь в гостинице вместе с Баженовыми. Ну, а вы, Али, вы будете моим чичероне.
— Конечно, конечно, у меня есть свой выезд, — залепетал Али-Гусейн. — У деда автомобиль можно взять…
Поезд уже стоял на станции Краснорецк. Старые каменные плиты перрона были влажны — видно, прошел дождь. Над белым зданием вокзала высились травянистые горки. Все было знакомое: станционный колокол, медлительный, плывущий мимо вагонов вокзальный жандарм и торопливый помощник начальника станции в красной шапке и с жезлом в руке. Он спешил передать «жезл» машинисту, — и сразу же, как передаст, поезд тронется и Краснорецк исчезнет. А она… Нет, она не сойдет с поезда. Никто не знает — ни отец, ни мать — о том, что она мимо них едет сейчас «на чуму». Как страшно и гордо звучит. Нет, не только звучит, а действительно и страшно, и гордо…
Люда, высунувшись в окно почти до пояса, оглядывала пустой перрон с фонарями, отражения которых бессонно посверкивали в заполненных водою впадинах и выбоинах каменных плит, и не слушала, что ей говорили спутники. Нет, никого знакомого не видно, только молоточки постукивают по колесам, все приближаясь.
Вдруг она увидела, что из станционного садика через ограду быстро перескочили, помогая друг другу управляться с какими-то тяжелыми тюками, две фигуры. Откуда-то сбоку к ним подошел третий. Те двое были одеты по-горски, в бешметах, третий — железнодорожник. В его худощавой фигуре Люда узнала того молодого рабочего, который прошлой осенью приходил к Асаду, — и они еще говорили о Константине. Как и тогда, суровой поэзией борьбы, подвига пахнуло сейчас на нее. Людмила подумала о Константине. «Что бы сказал он о моей поездке? Конечно, он понял бы меня и одобрил». И она вдруг представила себе Константина с такой явственностью, какая бывает при оборванном сне, когда сновидения еще вторгаются в мир. Она точно почувствовала на себе вопросительно-робкий и вместе с тем смелый взгляд Константина и в то же время продолжала следить за тем, как трое людей хлопотливо и дружно, словно муравьи, волокут эти свои тюки вперед, к паровозу, куда ушел дежурный по станции и откуда медлительно возвращался жандарм. Но жандарм шел возле самых вагонов, а те трое… Людмила взглянула в их сторону и сначала совсем не обнаружила их, но потом, вглядевшись, увидела: они быстро продвигались возле самой ограды станционного сада в густой тени деревьев все туда же, все вперед…
Ударил второй звонок.
«Им, наверно, нужно сдать груз в багажный вагон», — думала Люда, высунувшись из окна. Повернувшись в сторону паровоза, она следила за тремя фигурами, которые в тени деревьев продолжали все вперед волочить тюки… «Но разве они не понимают, что сейчас будет третий звонок и они все равно не успеют, — сели бы в первый попавшийся вагон. Почему они не садятся? Или проводник не пускает?» Что-то было в торопливой суете этих трех фигур такое, отчего им хотелось сочувствовать. Она уже не видела их, но в момент, когда ударил третий звонок, ей показалось, что они перебежали к паровозу…
Поезд медленно, осторожно тронулся. Люда подождала, пока не промелькнул перрон, пустые ларьки и лотки базара, пока не кончился станционный садик. Мелькнул издали фонарь знакомого постоялого двора… А трех фигур не видно. Значит, они сели.
Люде захотелось спать, и, как ни уговаривали ее студенты, она направилась к своему купе.
Когда Люда ушла, наступило молчание. Потом Али-Гусейн провел рукой по своим темным густым волосам, взглянул на Мадата, встретил его вопросительный исподлобья взгляд и засмеялся простодушно и победительно.
— Верблюда нагрузили, верблюд рад: «Мне аллах третий горб послал», — сказал Мадат. — Пойдем в ресторан.
Али, смеясь, взял его под руку. По шаткому мостику тамбура перешли они в вагон-ресторан, где, кроме них, никого не было в этот ранний час. Солнце скрыто было тучами, скопившимися на востоке, скатерти и салфетки казались голубыми.
— Что же ты, повезешь свою «матушку», — презрительной интонацией выделяя это русское слово, которым обозначалась русская женщина, — прямо к деду, домой? — спросил Мадат. — То-то он обрадуется!
— Если бы Людмила Евгеньевна хотела оказать честь нашему дому! — мечтательно сказал Али, откидываясь на спинку стула.
— А с чего другого проехала она мимо родного дома и отправилась в Баку? Нет, она видит, что перед ней плохой мусульманин, которого ничего не стоит обратить в христианство, — говорил Мадат не то шутливо, не то серьезно, во всяком случае с явным оттенком злости. — Видно, дед твой Тагиев, даром что простой амбал [3], не напрасно усыпан звездами и крестами и даже удостоен генеральского чина.
— А что в этом плохого? — удивленно сказал Али. — Можно подумать, что ты не в Петербурге учишься, а в Кербеле. Или ты сам не подданный русского царя?
Мадат сузил глаза и ничего не ответил — в этот момент заспанный официант принес им маленькие чашечки с турецким кофе, который они заказали.
— Насчет Кербеле напрасно намекаешь, — сердито сказал Мадат, когда официант отошел от столика. — Шиитские святоши меня не привлекают, и персидская кровь, как у тебя, не течет в моих жилах. Я азери.
— А я? — спросил Али обиженно.
— У тебя отец иранский принц.
Али махнул рукой.
— Какой там принц! Бедный русский офицер из знатной фамилии — таких среди русского офицерства множество. Женился на богатой дочке миллионера Тагиева, а все равно, кроме царской службы, ничего не знает, мотается с полком по уездным городишкам. Да и что значит — русский, турок, иранец? Нет, слушай, как друг скажи: что это значит, что она поехала с нами в Баку? Ведь ты не думаешь, что она всерьез собирается за меня замуж выводить?
— А, испугался! — злорадно сказал Мадат. Он отхлебнул горячего кофе и сказал задумчиво: — Русская девушка… Что мы можем знать о ее душе? Чужая кровь — чужая душа. Ведь она социал-демократка.
— Ну что ты!
— Уверяю тебя. Я это понял по тому, как она рассердилась, когда ты пошутил, что азербайджанские крестьяне во время голодовки могли бы питаться трюфелями, которые у нас растут повсюду.
— Неужели рассердилась? Но ведь она смеялась.
— Над твоей глупостью. Она тебя за дурака считает.