— Нет, это не глухота, старик над своей обидой думает, — снизив голос, сказал Родион.
— А какая у него обида? — спросил Филипп.
— Э-э-э, много всего набралось. А началось сдавна, еще когда последний раз выборщиков в Думу государственную представляли…
— Меня в ту пору здесь не было, — ответил Филипп.
— Вот потому ты и не знаешь ничего.
И Родион начал рассказывать усмешливо, бойко, с его способностью представить со смешной стороны самое серьезное дело…
— Мне еще Христя моя тогда с утра сказала, что в выборщики пойдет Епишка Мукосеев (семья Мукосеевых была самая богатая в станице, а Епифан Мукосеев приходился родным братом станичному атаману). Ты знаешь, тятенька редко когда серчает, а тут рявкнул: «Молчи, это дело не бабьего ума! Кто может знать, кого пошлем решать государственные дела». Я, конечно, тоже на нее цыкнул, не суйся, мол! Цыкнул, чтобы тятеньке угодить, а сам-то знаю, что про Христю мою недаром на станице говорят: «Надень на бабу вицмундир, будет баба командир», — и если она говорит, значит так оно и будет. Ну вот, собрались старики возле станичного правления, все в медалях, бороды уставили. Кто постарше — сидят на бревнах, и отец тоже среди них. А кто помоложе — стоячком, значит, с ноги на ногу переминаемся. Так, знаешь, как бывает, когда о главном деле не говорят? Дедука Дудаков завел о каких-то незапамятных походах, как он на турка ходил. То ли это было, то ли не было, ну, мы слушаем. А как атаман Мукосей выкатил бочку, повеселей стало. Старик Ковшов Степан — разум, я считаю, у него младенческий — встал и завел: «Молодцы атаманы…» — то и се и начал нахваливать Епишку Мукосеева, что он насквозь богом просвеченный. Но какое от него просвещение, когда даже из полиции выгнали за то, что взятки не по чину берет… А выходит, что, кроме него, послать выборщиком некого. Ну, тогда все стали кричать: «Любо! Любо!» А писарь уже умакнул перо в чернилы, голову набок, язык вывел наружу и хочет записывать. Глянул я на тятеньку, он на меня — и черт меня пощекотал: вспомнил я разговор с Христей и засмеялся… И тут наш старик — как варом его окатили, право! — вдруг встает с места и кричит атаману: «Погодите, Николай Григорьевич, хочу я, чтобы Епифан Григорьевич, если мы его посылаем в депутаты, нашему пречестному казаческому кругу поведал: ежели ты, скажем, изберешься в Думу, чего ты там хорошего станешь делать?» Епифан сначала глянул на нашего, может и хотелось послать его куда подальше, а потом все ж таки — обходительный человек, ведь если б не проворовался, и сейчас в писарях ходил бы — ответил, что я — де, Петр Сергеевич, в силу присяги буду стоять за крепость нашей державы… Да и понес всю ту словесность, которую я повторять тебе не буду, ибо каждый казачий сын долбит ее на войсковом сборе.
Старик наш ничего, послушал, а потом вдруг говорит: «Нет, Епифан, не будет от тебя толку в Думе. Все равно, что тебя послать, что того вон серого кобеля». Сразу все зашумели, закричали в голос… «Какого кобеля?» — спросил Епифан, а сам к отцу поближе… Я гляжу, что разговор-то ни из-за чего получается, потому что Епишку ведь только в выборщики намечают и никто его в депутаты в Думу не пошлет. Да и наш старик нашел место, где заедаться — на атаманском дворе, — такая глупость! Началось с серого кобеля, а пошло всерьез. Гляжу, чего доброго свалка начнется, а то и рубка. Я, значит, кинжал за рукоять держу да поближе к нашему старику толкаюсь. Вижу, и тестюшка твой, Черкашинин, к нашему поближе пробирается… Ну, а старик наш даже бровью не ведет, отворачивается от Епифана и говорит людям: «Нет моего согласия посылать выборщиком Епифана Мукосеева». Тогда вдруг сам атаман вскочил, весь трясется, глаза выпучил, тоже красный, слюной брызжет, за ворот себя держит. «А кого посылать, уж не тебя ли?» — кричит. «Вот угадал, — отвечает наш. — Меня и пошлите».
Ну, тут Черкашинин подает голос: «Правильно! Петра Булавина надо послать!» Ну, сразу же началось такое, что не разобрать, кто против орет, кто за нашего старика, кто смеется, а кто и не на шутку это дело ладит. А атаман-то аж клыки свои желтые оскалил. Тут еще Тимофей Суровцев — помнишь, может, три георгия он имеет за русско-японскую, — и тоже за отца. «Это, говорит, честный казак». Атаман даже завопил: «Это кто честный? Петька Булавин честный? А ссуду-то небось в кооперации зажилил?» — «Какую ссуду?» — спрашивает отец, и вижу у него на лбу жила, как вожжа, вздулась. Ну, думаю, ударил атаман нашего старика под самый вздох. Ты ведь знаешь, что никто, как именно наш Петр Сергеевич, эту самую «в единении сила», — Родион, насмешливо блеснув зубами, свел свою правую и левую руки в пожатии, — по станице собирал, и устав писал, и в войсковое управление ездил, ходатайствовал. А сколько он глотку рвал, сколько крови извел на эту евангельскую кооперативную жизнь! Получился же итог: не евангельская жизнь, а лавочка, и они же, Решетниковы, да Дунаевы, да Мукосеевы, его из правления кооперации фью — и высадили. И что они там себе в карман клали, об этом никто не знает и никто сказать не может. А что ссуда у нас была, так это действительно была. Да и как не быть? Ты — на действительной, я за Христиной хороводился на Кубани, один старик наш здесь расшибался за это самое кооперативное дело. Ну, хозяйство и пошатнулось. И ссуду дали нам законную, по всем протоколам проведена. Тут одни кричат «ссуда», и другие кричат «ссуда»! Кто попрекает, кто заступается. Тестюшка твой уже кинжал вытащил, братья его — за руки, а он так и рвется на атамана, уже загнал того на крыльцо, еле со двора его увели. Отец сам раньше ушел… Вот тут-то он и задурил. «Пусть, говорит, подавятся моей трудовой копейкой».
И Родион рассказал, как, несмотря на слезы баб, старик продал одного из двух волов и опустился на ступеньку ниже в имущественном положении, потому что казак с одним волом за справного казака уже не считается. Ссуду в кредитное товарищество он уплатил — ну а что? Все равно смеются. На круге и слова сказать нельзя, сразу попрекают. «Эх ты, депутат рваный».
— А выборщиком-то кто пошел? — спросил Филипп.
Брат насмешливо взглянул на него.
— Так кому же, кроме Епифана? — в его голосе слышно было удивление.
Видно, и он считал, что иначе и быть не могло. Кто же должен был быть послан, как не этот заведомо продажный и брехливый человек из всей станицы? Если отец оскорблен этим избранием и глубоко переживал это как несправедливость, то Родион, по своей почтительной и крепкой любви к отцу, от души ему сочувствуя, к самому факту избрания Епифана Мукосеева относился даже с каким-то злорадным удовольствием. Впрочем, примерно такое же злорадство слышал в его голосе Филипп, когда речь заходила о войне. Родион не был на войне. Но хотя осенью у него кончалась отсрочка по семейному положению и ему предстояло попасть на фронт, он не расспрашивал брата о войне, о сражениях. Все то, о чем с болью, гневом, всерьез говорили в вагоне, что тяжело ворочалось в душе Филиппа, так тяжело, что и говорить-то об этом не хотелось, — все это в виде веселых, а порой и похабных побасок про царицу и Распутина, про глупого царя и подлых министров с веселой легкостью соскакивало с языка у Родиона.
Родиона нельзя было назвать бездельником, наоборот, он всегда чем-либо бывал занят. Он любил ловить рыбу, охотиться, столярить, кузнечить, возиться с лошадьми, готов был окучивать, подрезать виноград, даже портняжить, но только не работать на пашне! Он открыто не любил мужицкой работы. В нем как будто, минуя отца и деда — хлеборобов, сказывались от каких-то прадедов перешедшие казачьи древние навыки. Он знал много казачьих песен, правда легко перемешивая их с сегодняшними, городскими, вроде: «Мамаша дочь бранила…» или «Чудный месяц плывет над рекою…», песен, которых он набрался за время своей бродяжьей жизни, переходя с места на место. Любое дело ему давалось легко: он работал и на сельскохозяйственных машинах, и на мельницах, и даже механиком на паровых молотилках.
Во время своих скитаний встретил он свою Христину и вместе с ней батрачил в экономии богатого помещика Сорочинского. Сошелся он с ней, не думая жениться, но потом обвенчался и даже привез ее домой, ввел в семью. Христина не только вошла в семью Булавиных, но и в станице стала лицом довольно заметным. Ее, хотя и пришлую и хохлушку, величают теперь Христиной Афанасьевной… «Не будь ты баба, тебя станичники наши в атаманы посадили бы, ей-богу!» — сказал как-то раз Родион и получил за это шутливую, но довольно увесистую оплеуху. Не в обычае у казаков такие шутки с мужем, но Христине все сходит.