Но Люда не хотела принимать этого объяснения. Она написала письмо в госпиталь, в Минск. Ответ пришел очень быстро. Писала та фельдшерица, на руках которой умер Голиков. По ее описанию, это был темно-русый, крепкого сложения человек. Рана у него была в живот. Положение с самого начала безнадежное. Смерть мучительная. Теряя сознание, в бреду, он звал какую-то Лиду или Лизу. «Люду звал он», — убежденно сказала Людмила. И Кокоша при всем желании утешить сестру не мог с ней не согласиться.
К этому времени Баженов получил предложение сформировать санитарный отряд для предупреждения чумной эпидемии и борьбы с ней. Страшная эта опасность стала угрожать русским войскам, когда они вступили в Северную Персию. И Люда с охотой вошла в этот отряд.
— Ты только не считай, Кокоша, что тут все дело в Косте, — сказала вдруг Людмила. — Конечно, я не врач-эпидемиолог, но все-таки это стало моей специальностью, сам знаешь, довольно редкой. Совесть не позволяет, зная, что можешь быть полезен, сидеть в тылу и жрать пирожки.
— О, насчет пирожков — это уже в мой огород! Но если ты унаследовала геройское сердце отца, то я, по тем же таинственным законам биологии, унаследовал болезненное сердце матери. Или ты не знаешь, что у меня отсрочка по болезни?
Люда покачала головой и пристально взглянула на брата.
— Ну конечно, дело тут не в отсрочке, — согласился Кокоша. — Дело в моих взглядах. Мы только раз живем на земле; жизнь — величайшее из благодеяний природы, и я не вижу причины, едва присев к столу жизни, даже толком не полакомившись закусками, вылететь из-за этого чудесного стола в какую-то неизвестную черную бездну, даже не ощущая при этом, как распадается мое единственное драгоценное тело.
— Ну и сиди за этим столом, пока тебя не выволокут обожравшегося и пьяного.
— А что же, и досижу! И, может, еще второй раз сладенькое на добавочку выдадут, — сказал Кокоша, и Люда весело расхохоталась, чего с ней не было давно. Ей сразу вспомнилось, как в детстве брат всегда умел выклянчить «добавочку» — вторую порцию сладкого в конце обеда.
— Ну и бог с тобой, разве я тебе зла желаю, Кокоша! Живи, как тебе живется, я каждому лишнему дню твоей жизни радоваться буду. Ну, а ты предоставь мне жить, как я живу. С меня получите! — сказала она официантке.
— Значит, ты меня считаешь всего лишь себялюбцем и обжорой, — говорил Кокоша, когда они вышли на шумно грохочущий Невский. Зеркальные витрины и влажные торцы, казалось, были окрашены беспокойно колеблющейся жидкостью, кровавой и золотой, Это солнце милостиво показало свой лик в янтарно-прозрачной полосе закатного неба, опоясавшей всю западную половину горизонта над крышами, трубами и дымами, выходившими из труб.
— Да если бы я мог, я на весь мир крикнул бы: «Люди, зачем это?! Оглянитесь кругом, люди, — прекрасна земля! Остановите братоубийство, люди!» Но голос мой слаб, и все, что я могу сделать, это уговаривать свою единственную сестру. И неужели ты не понимаешь, что только из любви к тебе я, вместо того чтобы найти этим чудесным часам какое-нибудь заманчивое употребление, растолковываю тебе твои же интересы?..
Люда ничего не отвечала, но спокойно-упрямое выражение не покидало ее лица…
Завтра она снова с Баженовым, Риммой Григорьевной и даже все с тем же надоедливым Леуном отправится в Баку, и снова ее ждет там все та же серьезная и опасная задача: борьба с чумой.
Но то, что в прошлую поездку ожидало ее в Баку и чего она, когда ехала туда, не знала, теперь превратилось в воспоминание, ушло в невозвратное прошлое.
И именно потому-то она с таким волнением думала сейчас о Баку. Еще раз воскресить в своей памяти этот необычайный день счастья — особенно когда они шли, взявшись под руку, и белые листовки медленно реяли в небе, как бы с неохотой опускаясь на землю. Или это было позже… Да, позже, когда она привела Константина в свою беленькую комнату и Аскер все чего-то требовал, о чем-то спрашивал, а отвечать ему не хотелось; только бы, держа горячую, крепкую руку Константина, смотреть, не отводя глаз, в его смелое и правдивое лицо, в преданные ей, умоляющие глаза.
Сегодня толпа шла по Невскому как-то особенно густо. Люде женский смех казался лихорадочно-взвинченным, а мужской — грубым и животным. Она равнодушным, холодным взглядом отталкивала от себя взгляды мужчин, в большинстве своем военных, проходивших мимо. Она знала, какого рода чувства вызывает ее цветущее, румяное лицо. Кокоша не подозревал, что его слова о празднике жизни в душе сестры невольно находят сопоставление с этими грубыми, как бы пожирающими ее взглядами, — и то и другое звучало для Люды одинаково оскорбительно и вызывало протест. Лихорадочная уличная веселость этих окрашенных багрянцем и золотом кратких минут заката казалась ей скудной ложью, ей, с начала войны узнавшей кровавую правду госпиталей.
Был в душе Люды черный угол, в который она запретила себе заглядывать, и печаль, ровная и безнадежная, покрывала всю ее жизнь — и прошлое, и будущее, и настоящее. Но хуже всего это бывало тогда, когда перед ней вдруг въявь вырисовывалась мужественная, благородных очертаний голова. Смелые и добрые глаза глядели из-под бровей, губы шевелились и обращались к ней со словами бодрости и призыва к жизни, — он, утративший жизнь, обращался с этим призывом к ней, к живой.
Прошло несколько дней, и Люда уехала из Петербурга в составе санитарного отряда специального назначения.
2
А между тем Константин был жив, и его не могли найти потому, что искали Голикова, а не Черемухова, действительно находившегося в то время в рядах армии под своей настоящей фамилией.
Сам же Константин дать о себе знать не мог: за ним шла тщательная слежка, и он имел все основания предполагать, что корреспонденция его внимательно изучается, — он не хотел подвергать опасности Люду и семью Гедеминовых.
Когда Константин добрался до своего родного, затерянного в прикамских лесах городка, мобилизация была объявлена, и он, прибыв к себе на родину под своей собственной фамилией, вскоре оказался мобилизованным.
Мать его уже похоронили. Константин сходил на могилу, поросшую яркой свежей травой; белый строганый безыменный крест высился над могилой. И еще раз пришел Константин на кладбище, принес ведерко с краской, кисть и черным по свежему дереву тщательно вывел: «Мария Ивановна Черемухова». «Вот так будет хорошо, — подумал он. — Да и отец вдруг все-таки жив и вернется домой?» Константин не помнил отца, который ушел на заработки. Только два раза прислал он откуда-то деньги — и все. Что с ним произошло? Может, так же как это однажды случилось с самим Константином, он заболел и, одинокий, свалился где-нибудь на перроне, на пристани, на барже, и некому даже было воды подать. А может, в 1904 году погиб на Дальнем Востоке солдатом или в пятом-шестом расстрелян и кровью изошел на булыжной мостовой?..
А может, просто полюбил другую и выгнал из своей памяти тихую и покорную, но никогда не унывавшую жену свою с шестилетним сынком. Забился в глухой угол и ведет спокойную, сытую жизнь. Нет, не хотелось так думать об отце. И даже осуждать не хочется, — Константин вырос в беспросветной, голодной нужде и от матери знал, как нужда эта сглодала первые годы любви его родителей.
Мысли о родителях привели его — не могли не привести — к мыслям о себе и Людмиле.
Да, не легкую долю может он ей предложить! И хуже всего — разлуки, как неожиданные, так и предусмотренные, поездки по партийным поручениям и аресты. Много будет еще горя и тяжелого труда. «Но зато, когда мы будем видеться, вот так, как там, в Баку…» Ему представилась залитая солнечным светом комната, и все время в памяти его плыли белые листки прокламаций, летящие над головами тысяч людей, и тянущиеся к этим трепещущим листкам руки. «Да, будет так! — Он встал и вздохнул полной грудью. — Нет, мы свидимся, мы будем счастливы». Он оглянулся на бедную могилу и, безотчетно встав на колени, прикоснулся губами к земле, еще свежей и рыхлой.