Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Взял я штык, осмотрелся, вырыл ямку штыком и запрятал. На другой день доставать стал – нету. Фу-ты, чего такое: у вора вор дубину упер. Вынул кто-то… Слава тебе господи, греха за мной нету, ни грошика не прожил.

Я глаза прикрыл, тем и оборонился. А то быть бы мне до смерти без солнечной радости, без звездных утех.

«Стой, – говорю, – ни ты царю воин, ни я не докладчик. Не та у меня душа. Только жить тебе в этом месте не для ча, такого смердящего военная пуля святая не возьмет.

А убить – убью». Плюнул на заряд да и убил шпиёна поганой той пулей.

…И по совести скажу – не грех… Все равно не мы, так другие, хозяев нету. Нет хуже, как дом бросать, а и остаться не сладко… Особливо бабе… Господи, как увидишь бабу – чисто жеребцом ржешь… Тут плачь не плачь, а только поворачивайся… Как укладали мы в одеяло, жидок наш пришел. «Ребята, – говорит, – нельзя так». А мы молчим… Он еще лопотать, а мы молчки свое… Он осерчал, в крик, ротный зашел. Ему смешно, а нельзя, обязан запретить. Сам хохочет, а вещи бросить велит… Ну и было жиду и от нас, и от ротного… В лазарет ушел…

За что мне Георгия дали? Одно скажу – не за самое страшное. Вон мне страшно было, как я один средь врагов попал. У меня голова дурная, сплю я ровно колода бесчувственная. Вот в перелеске привалился да на тот свет и ухнул, сплю бревном. А проснулся ночью, кругом костры и одна немота проклятая. Ни душеньки русской не слыхать. Что страху принял! Сердце во мне молотом стукало. Сдавалось – на всю округу стучит. И зубы, не хуже как перед ротой, дробь выбивали. Однако к утру ушла погань, ровно туман от света.

Я хоть и обязан был по долгу службы ждать, однако не смог я. Свечерело, быстро в тех местах темень приходит… Не боялся я до тех пор, а тут чего это Василий в голову лезет. Лицо его все у меня в глазах, особенно как зажмурюсь… Просто сил моих не стало. Ружье-то тяжелое, а знаю – он за кустом лежит. И уж не встать же мертвому, а все я будто его на руке чувствую… Надумаю такое, что ни вправо, ни влево не гляжу, боюсь… Вот тебе и на посту… Не знаю, долго ли я так протомился, будто жизнь моя прошла… А тут ясно слышу: из Васильева куста ползет… Господи, я как гаркну: «Кто такой?»… А тот на меня как кинется сзаду – ну нет тех слов, какого я страху нажил… Мне все равно, подтоптал меня, мне уж больше бояться некуда, не хватит… И голосу не стало… А тут мигом наши подошли и немца с меня сняли…

Он ко мне и, заместо чтобы рану искать, давай по карманам шарить. В памороках был, а тут что отлили, злоблюсь, кричать норовлю, а он за глотку… Как шарахну его: сукин ты сын, кричу, а не санитар. Ты мне рану вяжи, а кошель-то я и без тебя завязать сумею…

На войне дала мне барышня одна конфетку, развернул, свою фамилию читаю – Абрикосов… Словно кто по имени назвал, так обрадовался…

Что казаки баб портят, то правда… Видел, как девчонку лет семи чисто как стерву разодрали. Один… а трое ногами топочут, ржут. Думаю, уж под вторым она мертвенька была, а свое все четверо доказали. Я аж стыдобушкой кричал – не слышат. А стащить не дались, набили…

Эх, ночи тяжкие, вот – спать тебе не приказано, а думы уйдут от устали, стоишь столбом, ждешь свету. Да не самого солнышка, а только чтобы видать было. Тут двинемся, ноги ровно не свои, во рту ржавчина. И сердце не мое, нету тебе ничего впереди.

Там что надо скомандовали, сняли мы сумки да винтовки, все приладили и спать. До того натомились, во сне суставы трубят. А тут как рявкнет, как раскинет нас-то. Так веришь, до того я сном обуян был, одна только думка – убей, да не буди. Ей-богу, куда бросило, там до утра и проспал.

Сели в фильки, он стал тридцать по носу давать. Ась, два, три, досчитал до тридцати да разок и перемахни… Я его и хвать по виску, да до смерти…

Получил он письмо, заперся часа на три. А потом меня зовет: «Иван, – говорит, – прибери халупу!..» А прибрана с утра. Слушаю, мол… Кручусь, с места на место переставляю. Покрутился, ушел… Опять погодя кличет. Сидит с письмом в руке, чудной какой-то… «Иван, прибери халупу!» – говорит… Я опять покрутился, вышел… Погодя опять зовет, за тем же. Что это, думаю, разобрало его? А как вышел я из халупы, он и застрелись…

Ускакал он, кричит: с немцем вернусь. Точно, приволок он немца, до того избитого, просто как мешок через седло-то болтался. И такой разговорчивый немец оказался, лопочет бесперечь, и спрашивать не надо. Только самим-то понять не по силе было, а пока начальство до нашей до халупы пришло, он уж и помер…

Слабеешь от походу этого, от ходьбы целодневной. До того смаешься – сам себе не человек. Ляжешь где пришлось, хоть в навоз головой, – гудут ноги трубою, будто слыхать даже.

Ровно ребятами в зуек играли. И не веришь, что так штык-то войдет, ровно в масло. А назад тащить куда хитрее. Тут вот и звереешь. Тот ревет, руками держит, чтобы не так его разорвало, что ли. А ты штыком круть-верть, вправо-влево, вверх-вниз… Пропадай, мол, все пропадом…

* * *

Смотрю я в окно, а со двора к стеклу рожа прилипла: нос расплющенный, глаз раскосый, зеленый, на голове шапища копна, с-под шеи халат во все брюхо пестрыми цветами горит. Ну чистый Мамай. Мое солдатское сердце хвостом овечьим затрепалось, а каково на такую текинскую образину нежной австрийской бабе глядеть.

И у нас много зверья жило, но такой умной собачки не было. Как, бывало, придем, так такая собачка тонкая – по лицу узнает, кому обида была. И прямо до того – и ластится, и ластится. Здорово животное через это страдало: человек в обиде – хуже зверя…

Спросился я – разрешил. Снаряжаюсь, главное, стараюсь, как бы ноги потеплее упрятать. Пошел к вечеру, сперва и шел за горкой, потом темени досидел и ползти почал. Очень я хорошо знаю, где он лежать должен. Вот как бы то место пошло, а нету никого, снег кругом. Занапрасно, думаю, труд принял, не знайти товарища. Стал было поворачивать, а и задел ногой – человек. Снег сбил, ан это он самый. Ровно вдвое стяжелел, не снесть. Веревку поддел, и поползли назад двое. Безо всякого почтения поволок, – пришлося…

Птицы – вот по ком я здесь скучаю. Я ведь птицелов, охотник… А здесь нету птицы. Попоет птаха недолго и от выстрела охоту к местам этим теряет. Для меня птичья тишина словно гром… Я только к птице и ухо имею…

Сплю я на копенке, слышу – шуршит. Мышь, думаю. Шикнул – не мышь, шуршит непрестанно. Я рукой сунул и гадюку поймал. Как ужалит! Я ее об сапог, а потом из руки себе здоровый кус и выкусил, просто сколько зубами захватил. Поболеть поболело и к вечеру прошло. А то бы помер враз.

Ничего не видно, а слышу – дышит ктой-то. Спрашиваю, кто такой, стрелять, мол, буду… Молчит. Стал было я думать, да некогда. Я и выстрелил…

А она знай трясется. Я ласково так, не бойся, мол, бабушка, я только хлебца возьму, и стал с полки хлеб брать. А старуха как упадет с лавки и померла. Очень уж здесь народ пуганый.

Чего ржете жеребцами? Сами над собой ржете. Кажному вон своя рожа ровно капусты кочан. Бей да руби, только скуснее, сок, мол, пустит. Пес и тот каку гордость, а имеет. Тоже люди, каждого допускают, эх вы…

Вот как случилось, ведет меня да все бьет. Да больно бьет-то. Это, верно, чтобы я силы не собрал противу его. Я терплю, а тут не по чину пришлось, что ли, в зубы ударил. И запала думка – уйти. А уйти, так убить его надо руками голыми. Ровно на дороге на большой. Повалил я его, он плачет слезами и лопочет. Я рот зажимать – руку целует. Задушил я его. Помню, дня два у меня сердце не живо было, и тошно все, ровно объевшись был. Не забыть николи…

7
{"b":"243535","o":1}