Песнь моя уж в могиле была, уж холодной,
Кровь почуяла, вот, из земли привстает,
Смотрит вверх, как вампир, крови ждущий, голодный,
Крови ждет, крови ждет, крови ждет.
Мщенья, мщенья! Где враг, там берлога.
С Богом, – пусть даже, пусть и без Бога!
Песнь сказала: пойду я, пойду ввечеру.
Буду грызть сперва братьев, им дума моя,
Тот, кого я когтями за душу беру,
Пусть вампиром предстанет, как я.
Мщенья, мщенья! Где враг, там берлога,
С Богом – или хотя бы без Бога!
Мы потом из врага выпьем кровь – будем пить.
Его тело разрубим потом топором,
Его ноги нам нужно гвоздями пробить,
Чтоб не встал, как вампир, с жадным сном.
И с душою его мы пойдем в самый Ад,
Все мы разом усядемся там на нее,
Чтоб бессмертье ее удушить, о, сто крат,
И пока будет жить, будем грызть мы ее.
Мщенья, мщенья! Где враг, там берлога.
С Богом – пусть даже, пусть и без Бога!
«Конрад, ради Бога, остановись!» кричит испуганный один из узников. «Это языческая песнь!» – «Как он ужасно смотрит!» восклицает другой. «Это сатанинская песнь»! Но Конрад продолжает петь, под звуки смеющейся, плачущей флейты – «с товариществом флейты», как примечает Мицкевич.
Я взношусь, я лечу, на вершину скалы,
Я высоко над родом людским,
Между пророков.
Я грядущего грязно-чернеющий дым
Расторгаю, разрезавши саваны мглы
Оком своим,
Для того чтобы выявить свет сибиллинских уроков.
Я опять смешал страницы, и увидел слова, мне слишком известные:
«Бедный народ! как мне жаль твоей доли:
Одно лишь геройство ты знаешь – геройство неволи».
И я прикоснулся к другому Славянскому поэту, Зигмунту Красинскому, и в его «Иридионе» прочел: «Я родом невольник, но духом мститель» («Irydion», Wster). И в его «Неоконченной Поэме» прочел: «С теми, что проиграли, играя в судьбы, вечно я – ибо они должны быть безнадежны – ибо им нужен я». («Niedokouczony Poemat»). И в его «Небожественной Комедии» я прочел: «Скитаюсь всюду, взбираюсь всюду», – на концы света, где поют ангелы («Nieboska Komedja»).
Где же маяк в этих скитаниях? Что влечет эту душу изгнанника идти и идти? Кто зовет его? И печальный Красинский ответил: «Солнца без блеска, грядущие боги в оковах, моря доныне еще не названные, вечно текущие к счастливым берегам». («Irydion», IV). И, как дальнее эхо, донеслось: «Еще твои прадеды пели, что месть есть услада богов» (ib., III).
И я понял, что две есть печали: одна – как крылья, другая – как камень. Я отбросил книги поэтов, и, вспомнив, что душа – крылатая, сказал себе: «Загляни теперь в свою душу».
3
Я взглянул в колодец души, и, ощутив бездонность, почувствовал безмерное одиночество. Передо мной прошло все то, чем я могу жить как я, как один, или вдвоем, или втроем.
Жить, наслаждаясь умно и утонченно. Независимо от времени – и временно выдвигаемых явлений. Независимо от стиснутых чудовищ, составляющих массу, людей, человечество. Не один ли я? Один вхожу я в мир, один из него выхожу – пусть и тут и там у меня есть провожатые – один я, один, один. Взглянуть на все так – сквозь призму, художник ведь я, любовник, любимый, поэт, познающий, всегда познающий, всегда созерцающий, в самой вспышке вулкана, кипящей вот тут в груди, сохраняющий светлую сферу видения, виденья. Бог цветов. Бог зеркальности. «Любви!» зазвучали струны. «Люби!» зарыдали свирели. И вдруг чей-то шопот и смех. Шопот насмешки. Моя побледневшая душа говорила с чьей-то бледною дрогнувшей душой. Вечный он говорил, и с ним вечная, его, она. Я был в морях ночей.
«Прощай, мой милый». «Милая, прощай».
Замкнулись двери. Два ключа пропели.
Дверь шепчет двери: «Что же, кончен Май?»
«– Как Май? Уж дни октябрьские приспели».
Стук, стук. – «Кто там?» «Я, это я, Мечта. Открой».
– Стук, стук. «Открой. Луна так светит».
Молчание. Недвижность. Темнота.
На зов души как пустота ответит!
«Прощай, мой милый! Милый! Ха! Ну, ну,
Еще в ней остроумия довольно».
«– Он милой назвал? Вспомнил он весну?
Пойти к нему? Как бьется сердце больно!»
Стук, стук. – «Кто там?» – Молчание. Темно.
Стук, стук. – «Опять! Закрыты плохо ставни». –
В морях ночей недостижимо дно,
Нет в мире власти – миг вернуть недавний.
Из тонких ли нитей, из этих ли нитей, которые режут так больно, сплету я цветные узоры забав, скручу воздушную лестницу? Оборвешься. Тонки они слишком, тонки и удав-ны. И красивы узоры паутины под Солнцем, красивы они под Луной, хотя бы осенней. Но под дождем? Но в душной комнате? Но в тесной комнате, где пыльно, слишком пыльно? Злой смех возник в душе моей. На подобном пиршестве – быть не хочу. Бокал любви, лети. Как тонко звенит хрусталь, когда его разбиваешь!
Я бросил весело бокал.
Ребенок звонко хохотал.
Спросил его: – Чего он так?
Сквозь смех он молвил мне: – Чудак.
Бокал любви разбил, но вновь
Захочешь пить, любить Любовь. –
И в тот же миг – о, как мне быть? –
Я захотел любить и пить.
Куски я с полу подобрал.
Из них составил вновь бокал.
Но, весь израненный, я вновь
Не сладость пил, а только кровь.
И, захотев любить одну любовь, я увидел себя бледным, с закрытыми глазами, с слишком красными губами. Такие бывают вампиры, подумал я, и сам самому себе стал нестерпимо тягостен.
Полюбить своего ребенка, подумал я с нежностью. И мне стало легко. Видеть изменения милого лика, ребенка, который, как облачко, меняется каждый миг, участвовать в его изменениях. И вдруг с ясностью я увидел, как детское лицо превратилось в холодное что-то и каменно-враждебное. Я увидел, как ребенок, который был мой и которого я целовал, небрежно вскочил и убежал к цветам, в сад, где мотыльки, в сад, к красным цветам. И я был один. Я увидел, как ребенок мгновенно превратился в стройного юношу, зажигательно-смелого и безрассудного. Юноша досадливо что-то крикнул мне, уходя. Я был у окна, а он на воле. Он ушел, веселый, к юным. Там был смех и безумные речи. Были выстрелы, кровь была, но юные лица были счастливы, и ни один не жалел о семье своей. И я чувствовал, как в глубине, здесь в груди, что-то больно порвалось. И я был один. Я увидел, как ребенок, все один и тот же, принимал бесконечные лики. Но все они уходили от меня. Я слышал страшные слова: «Ты мертвый. Без жизни». И ни один не хотел быть со мной. Я увидел, как ребенок превратился в старика. Старик был сух, был труслив, и расчетлив. Он страшно походил на ребенка к с ребяческой безжалостностью тупо бормотал: «Не научил меня, не научил быть безрассудным, всю жизнь я рассчитывал, жизнь и просчитал. Ты виноват, ты во всем виноват». И в злых глазах уже была смерть, а старческие губы вдруг закраснелись и залепетали проклятия. И я был один. А под окном взростали красные цветы. Из тьмы, из отчаянья, из осенней грязи, из зимних холодов.