Мы смотрим на поразительную панораму чудовищных фигур, которые созданы фантазией Гойи, в альбомах его офортов. Непостижимой игрой черного и белого мы оторваны от земли, и перенесены куда-то в беспредельность. Пространство, глубокое пространство, оно уходит, и ему нет конца. Бесконечное обилие воздуха, в котором не могут не зарождаться бури. Мы высоко, мы глубоко, голова кружится, мы падаем. Среди атмосферных водоворотов, придающих, волнующую легкость всему, осуществляется основной момент шабаша: люди превращаются в животных, и звери превращаются в людей. Среди деревьев, стволы которых напоминают волосатые изогнутые члены какого-то морского чудовища, возникают расчетвертованные воители, и молодые красивые женщины, страшные своей безраздельною чувственностью. Существа с кошачьими и ослиными и козлиными физиономиями; существа с прожорливыми челюстями и цепкими руками; влюбленная, для приобретения любовного талисмана, вырывающая зуб у удавленника; толстые монахи, устрашающие взгляд распухлою рыхлостью своего чревоугодия; дьяволы с когтистыми крыльями и раскосыми глазами; дьяволы среди горных провалов; дьяволы воздуха; дьяволы с ослепшими глазами, обращенными к небу; – фигурный гимн уродству, экстаз беспутства в достижении множественности безумных разновидностей, молниеносная грозность изломанных линий, вольница пьяных искаженных членов. Мы ликуем, перелистывая альбомы Гойи, потому что за этой энциклопедией Поэзии Чудовищного мы чувствуем беспредельность, и, соприкоснувшись с ней, яснее ощущаем свою бесконечную Душу.
Мы смотрим на китайские чудовища. Каждое из них уродливо, как что-то упавшее и раздробившееся, как что-то расплюснутое и запутанное. Но все они обладают легкостью видения. Страшные сверхъестественные существа, они состоят из разных частей разных животных. Но именно поэтому они и говорят с душой на дивном языке многообразия. И феникс является эмблемою цариц, и черепаха говорит о могуществе силы, и единорог, живущий тысячу лет, воплощает в себе все стихии, а символ Востока и Весны, дракон, имеет способность делаться незримым, и, развертываясь, он обнимает всю безграничность неба.
Всегда нам желанно противоречие.
В самом нарядном европейском городе, куда стекаются со всех концов мира любопытствующие паломники современности, на высоких громадах стройной NotreDame, как стражи, глядят сверху вниз чудовищные химеры. Их родила фантазия Средневековья, они жили столетия, время стерло их гротескные фигуры и страшные лица, и современный художник воссоздал их для нашей современности. И мы поднимаемся на башню, чтобы видеть химеры. Мы восходим на высоту, чтобы встать лицом к лицу со свитой Дьявола.
Они все похожи, эти страшные химеры, они все неповторяемы. Вот одна, единорогая, как безобразный Мефистофель, когда он является Фаусту народной легенды, полумужское полуженское чудовище. У нее длинные заостренные уши, клеймо ее звериной внимательной души. Вот старуха с каменными волосами, и с пастью, пожиравшей детей. Вот демон-волк, прочно усевшийся упорным задом, и повернувшийся спиной к целому миру, хотя он и смотрит на город. Там дьявол плотоядности, повернувший свою поясницу с каким-то особым щегольством. Раскрыв рот, кричит пучеглазая глупая птица, и у нее как бы полисменские усы. Демон-обезьяна, демон-Каин, пожелавший стать убийцей, чтобы доказать свою самостоятельность, вытянулся испуганно, как бы ошибшись в расчетах. Шерсть на химерах похожа на листья ядовитых трав, она вырывается из тел, как пламя из хвороста, брызнув по бокам хищными очертаниями. Дружной семьей стоят любовные дьяволы. Один – утонченный, с крыльями как у ангела, с нежными руками, выхоленными вниманием. В область распутства он внес изысканность, в сферу безумия ум. Лицо его проникнуто пресыщением, какое знают только упрямые развратники, и бесстыдной своей гримасой он говорит, что ухищрениями можно победить невозможность, дополняя природу уменьем. Странная смесь грубости и артистичности, символ тех, которые крыльями могли бы пересекать пространство – и приковали себя к комку грязи. Другой дьявол сладострастия, наклонившись над безумным Городом, выкрикивает богохульные оскорбления, и всем своим кошачьи-злорадным телом говорит о соединении убийства и любви. Третий не хохочет, а смеется беззвучным смехом, мелкая тварь чувственности, неспособная понять, что в мире есть что-нибудь иное. Он в своей сфере, когда видит кругом трусливо-похотливое ничтожество, он счастлив, как привратник публичного дома. Всех лучше птица в аскетической рясе, слепая, лицемерная, полная спокойной иронии. Это насмешка над прошлым, извращение того, что исчерпано. Лицом своим она напоминает Данте и Савонаролу. От лица святого – через лицо изувера – мы влачимся к лицу ханжи. И все эти химеры, изогнувшись, венчают Храм. Церковь их выбрасывает из себя, как явления ей чуждые, но они все же красуются высоко в лазури. Она отгоняет их от себя как кошмары, но они толпятся как сорные травы – застывшие изломы – внезапные формы самовольной бесформенности, отпавшей от Вечной Красоты – каменные глыбы в воздухе – мертвая зыбь в бездне мироздания, которая ими повторена и умножена.
Всем чудовищам радуется наша душа, то потому, что они похожи на нас, то потому, что они совсем из другого мира. Двойственными намеками они говорят с нами, радуют и мучают, пугают и обещают: «Мы были всем, мы будем всем. Весь мир, с своим разнообразием, будет наш, и будущее уже становится настоящим».
Пусть это пугающее обещание не сбудется, но оно гипнотизирует.
Не забудем того, что сказал Ориген. Нужно любить и Дьявола. Дьявол может измениться, и пройти обратный – возвратный путь. Не забудем также, что мы полюбили уродливую Бабу Ягу в те майские дни, когда мы играли в прятки, и бессмертного Кощея в те дни, когда нам светило утро Мироздания.
Белые зарницы
Мысли и впечатления
Избранник Земли
В садах пробужденной земли
Цветы расцвели, отцвели.
Но был ей один всех милее:
Избранник зеленой земли,
Он вечно живет, зеленен.
Б***
(Памяти Гёте)
Приближаясь к океану, можешь думать только о нем, и если даже в тайне души любишь сильнее не море, а горы, – не помнишь о горах, когда вокруг тебя шумит бесконечная равнина вод, обтекающих землю.
Проходя где-нибудь по густому лесу, среди вековых деревьев, вершины которых гудят под ветром протяжным шумом, подобным гулу морского прибоя, – забываешь о том, что есть пение музыки, сочетания струнных инструментов.
Приближаясь к Гёте, видишь царственную фигуру, заслоняющую всех других любимых тобой, – чувствуешь цельность, которая поглощает все твое внимание и радует своим духовным спокойствием.
Сконцентрированная буря, сознающая себя и со всех сторон окруженная громадной сферой безветрия, – вот точное определение гётевского пафоса, чуждого тому, другому, стенящему, острому и больному, которым полны современные души.
Мы видим здесь предельный тип законченной художественной натуры, нашедшей идеальное свое воплощение, быть может, только дважды среди обширного сонма художников и поэтов. Я разумею под вторым – уравновешенного гения возрожденной Италии, Леонардо да Винчи, бывшего одновременно и художником, и анатомом, и физиком, и архитектором, и даже музыкантом.
Многое связывает воедино двух этих созидателей разных эпох, делает их двумя различными воплощениями одного и того же типа: всесторонность личности, жаждущей всезнания, мощь самобытных творческих захватов, планомерность развития, гениальная отрешенность от рамок добра и зла, и это гармоничное слияние красоты внешней и внутренней, и эта исключительная любовь к земле при полной их победе над земным. И Винчи и Гёте были полубогами. И Винчи и Гёте смотрели на землю, как на собственное свое царство, лик которого они изменяли, не колеблясь и не уставая. За то земля и любила их как своих первородных сынов, получающих раньше других возможность дышать и способность видеть. Земля кинула их жизни в светлую полосу, и если есть души, которых всегда, как героиню Эдды, Брингильду, уносят волны несчастия, есть другие, которые светлым потоком всегда прибивает к цветущим островам. К таким душам, когда путь их завершен, применимы ритмические строки: