Уменье тонко и неразрывно сливать психологический строй художественного замысла с настроением пейзажной обстановки составляет одну из характерных особенностей Гойи, дающую возможность назвать его поэтом – символистом в живописи. Воспринимая в свою душу тени, мелькающие в этом мире, и роняя на картину мира тень своей собственной мечты, Гойя самую природу сумел сделать хищной, он нашел в ней состояния, полные демонического. Стоит перелистовать альбом его Фантазий или Злополучий войны, и повсюду вы увидите зловещие полосы туч, убегающих незримыми краями в бесконечность – небо, кажущееся страшно глубоким, бездонным, как пропасти, снившиеся Паскалю – воздух, насыщенный враждебными ветрами – горы, накиданные неровными глыбами, точно камни, которыми бросались друг в друга гиганты во времена Хаоса – искаженные, изогнутые стволы деревьев, с толстыми сучьями, точно изуродованные трупы каких-то получеловеческих существ – здания, полные тяжелой враждебности – окна, подобные провалам – сферы, смеющиеся над небесными телами – круги, намекающие на безвыходность тоски – всюду у него угроза, надо всем кошмар, зрелище, исполненное мучительной и цельной красоты.
Чувство личности в поэзии
Вся боль паденья не уменьшит
Миг созерцания высот.
Кальдерон
Есть только один вопрос, имеющий безусловное значение для человека: должен ли он видеть в себе средство или цель, должен ли он видеть в себе орудие чьей-то воли, или, отрешившись от подчиненности, желать свободы во что бы то ни стало, считать каждый миг своим и единственным, быть как цветок, который расцветет, отцветет, и не возобновится. Быть рабом или быть властителем. Быть невольником или повелителем той зеленой звезды, на которой мы живем и которая зовется Землей.
Тысячи людей глядят на себя, как на орудия, они движутся, но можно подумать, что они лежат в пыли, с поверженными лицами, они живут, но кажется, что это трупы, забитые в гроба, – так боятся они чувствовать, так усердно они отделяют себя от беззаветности и Красоты могильным покровом будничных правил и рабской ежедневности. И они забывают, что цветы, расцветая для себя, властвуют Землей и потому так нравятся глядящим, что бесконечно любят и лелейно хранят свою собственную тайную мечту. Цветы цветут, не думая, будет ли гроза, и не зажжется ли чрезмерным светом иссушающее солнце. Они цветут в садах и в лесах, они цветут в болотах, где тонут, и на обрывах снежных гор, где нет жизни и где гибнут живые. Они владеют тайной мира, и каждый цветок, будь это нежный ландыш или ядовитая орхидея, равен Богу.
Только цельность хороша, только душа, которая так ярко чувствует, что может воскликнуть: для меня нет ни вчера, ни завтра.
В лучшем произведении замечательнейшего из польских писателей Зигмунта Красинского Небожественная Комедия есть слова, которые должны были бы стать мировым лозунгом: «Человеком быть не стоит – Ангелом не стоит. – Первый из Архангелов через несколько столетий, как мы через несколько лет нашей жизни, почувствовал скуку в своем сердце и возжаждал могущественнейших сил. – Нужно быть Богом или ничем» (Nieboska komedja, 199). Все половинное ненавистно. Все, что не цельно, тем самым присуждено к ничтожной жизни и жалкой смерти. Тогда как цельность стремления, даже в том случае, если оно встретилось с препятствиями непреодолимыми, неизбежно приводит к возникновению красоты, к созданию нового мира в мире. Первый и самый красивый из Ангелов, чьим именем названа утренняя звезда, не стал Богом. Он желал невозможного. Он не знал, что желал невозможного, но, пожелав его, он этим создал красоту трагического, безумную музыку мировых диссонансов, бессмертное зрелище диких сонмов, которые кружатся носимые вихрями, как осенние листы, он создал обрывы, провалы, и пропасти, где журчат ручьи и живет эхо, создал змеиные отливы, волшебные чары чудовищного, соблазн, очарование женщины. Люцифер вызвал к жизни мир такой глубокий и причудливый, что верховные духи, забыв красоту вышины, наклоняются и смотрят в это бездонное мировое зеркало. И верховные духи с изумлением видят, что все, что есть вверху, есть и внизу, что в опрокинутой бездне есть небо и звезды, и что-то еще, красота боли, которая светит особым светом, и не боится ничего, во имя своего «Я так хочу».
Безраздельная сила действительного хотения есть путь достижения и источник власти над людьми.
Когда людские души чувствуют присутствие искреннего сильного желания, когда они слышат голос, в котором звучит беззаветность, или видят глаза, таящие в себе истинную решимость, они делаются как колосья под ветром, как снежные хлопья, которые меняют свое направление, потому что метель мчит их в ту сторону, какую ей хочется.
Потому нам и нравятся поэты и пророки, что они не знают пределов своим мечтам. Они вовлекают нас в сферу безудержного движения, в опьяняющий водоворот, в стихийную радость прилива. Но, если властен и красив один поэт, исполненный истинного лиризма, насколько пленительнее зрелище целого сонма поэтов, в свою очередь схваченных могучей волной однородного лирического подъема.
Для приливов и отливов есть свои законы, хотя поэт всегда поэт и хотя море всегда прекрасно. В книге Система мира Лаплас говорит, что самый высокий морской прилив бывает в эпохи полнолуний и новолуний. И в истории народов бывают эпохи, когда чуть загорается нежный, как предчувствие, серебристый серп новой луны, или когда торжествующий месяц горит полной золотою чашей, и сложное пиршество стихий доходит до высшей своей точки. В истории европейской поэзии два совершенно различные народа пережили одновременно подобную эпоху, и, пока она длилась, звонкие, как морские переплески, голоса их поэтов сказали лучшие слова, какие можно было сказать на двух этих разных языках для многих грядущих столетий. Я говорю об Испании Золотого Бека и об Англии Елизаветинской Эпохи, о поразительном чувстве личности и необыкновенном расцвете поэтического творчества в двух этих странах в течение 16-го и 17-го столетий. На протяжении нескольких десятков лет в католической пламенной Испании и в протестантской разнузданной Англии возник целый ряд замечательных поэтов, которые, точно сговорившись, касались одних и тех же сторон человеческой души, с одинаковой жадностью спешили захватить все, что только может быть захвачено сознанием, пели каждый для себя, и все же, как волны, создавали хор, выразили в звуках и образах все, что было существенного в родной народности, и, бесстрашно прикасаясь к самому интимному, говорили обо всем с такой свободой и с таким самозабвением, как будто кроме говорящего не было никого другого в мире. Беря не все имена, а лишь некоторые, можно сказать, что с одной стороны Сервантес, Тирсо де Молина, Кальдерон, Лопе де Вега, Аляркоп, Мира де Амескуа, святая Тереза, Люис де Гранада, Люис де Леон, Сан Хуан де ля Крус, создали все, что было создано главнейшего на мелодическом испанском языке, с другой стороны Кристофер Марло, Шекспир, Бен Джонсон, Вебстер, Миддльтон, Бомонт, Флетчер, Джон Форд, Массинджер, Деккер, выразили все основные черты Английского Гения, и, если возникали великие английские поэты и после них, такого общего поэтического подъема и такой неудержимой, я скажу – беспутной, свободы не было в поэтическом творчестве Англии больше никогда.
Я не отождествляю, конечно, Испанскую Поэзию Золотого Века с Английской Поэзией Елизаветинской Эпохи. Гений Испании мистичен и от земного стремится к сверхземному. Гений Англии предан Земле и за пределами земного по большей части ощущает лишь угрюмое и грозное молчание. Но я говорю, что поэтические течения двух этих стран в данную эпоху параллельны, и что в манере чувствовать и в способе выражаться между испанцами и англичанами этого времени есть удивительная общность. Общность двух непохожих лиц, одинаково побледневших от счастья, общность двух глубоких взоров, отразивших в себе бесконечность, сходство людей, которые, будучи разными, одинаково походят на тревожные призраки, когда они мечутся в дыме и в пламени пожара.