Среди мучений и стонов носильщики, большинство из которых были из вспомогательных частей, укомплектованных русскими, взваливали на себя груз, словно вьючные животные, и, осторожно перенося раненых по болотистой местности на невыносимо далекие расстояния, отправлялись в неизвестность, где им угрожал противник. Одинокая колонна физически истощенных, перепуганных и страдающих от боли людей. Хансманн пишет:
«Наконец-то ночь. Те же ощущения: запах соломы и сырая, липкая форма. Снова врача, такого же грязного, как и остальные, начинает терзать беспокойство. Снова вопросы, таблетки, немного еды. Затем сон, время от времени прерываемый стонами, криками… Санитары выбились из сил. Один из них спит сидя. Его зовут, но он не слышит.
Наконец кто-то подползает к нему сзади. Он вскакивает, широко раскрыв глаза, и издает нечленораздельный крик, а потом устало, безнадежно усмехается… Потом звучат выстрелы! Это уже иваны? Возникает беспокойство, паника. Все словно окаменели… Многие ищут ножи, палки. Другие, стиснув зубы, забиваются в угол».
Однако на этот раз тревога оказалась ложной. Все озабоченно огляделись по сторонам, стыдясь собственной слабости и чувствуя вину за открытое проявление страха. Однако на рассвете машины так и не появились.
«Колонна, усталая, измотанная, растянувшаяся еще в начале пути, продолжает двигаться вперед, словно гусеница, сквозь залитые дождем леса. Даже не открывая глаз, можно понять, от чего они страдают. Эти искаженные, бледные лица, эти глаза, устало глядящие в липкую дорожную грязь. Их мундиры и бинты все измазаны грязью и засохшей кровью. Каждый цепляется за жизнь… По всей долине проносятся грозные раскаты. Мы начинаем поторапливаться, несмотря на усталость. Только носильщики идут ровно, безразличные ко всему… Найдется ли в этом мире место для отдыха? Те, кому не повезло, отстают… Им конец. Нет сил смотреть на это».
Колонна упрямо продолжает движение в отчаянных поисках безопасности. Сам путь оказался совершеннейшим мучением. «Сколько уже длится эта одиссея? — задумывается Хансманн. — Дни, недели беспросветных мук боли, терзающих тело?.. Дни, проведенные в ледяной, обволакивающей сырости, под осенними ливнями… Неужели мы заблудились в этом чертовом лесу? Неужели все эти усилия, эти пытки были напрасными?» Однако в момент полнейшего отчаяния внезапно, как гром среди ясного неба, приходит спасение. «Что-то проносится по нашему отряду, словно электрический разряд! Впереди под деревом стоит человек и машет нам рукой. Когда мы подошли поближе, оказалось, что это солдат. Уже издалека он кричит: «Всего пять километров!» Пять километров. Пять тысяч метров — песня для наших ушей. Дальше — санитарные машины, тепло, уход и все остальное! Шаг становится тверже, странная тишина прекращается, голоса звучат увереннее, все начинают строить предположения». Вскоре пять километров пути и несколько дней страданий остались позади и, как бы невероятно это ни казалось, они смогли устроиться в комфорте и безопасности. «Санитарные машины под деревьями, свежие и полные сил санитары, — радовался Хансманн. — Колонна страдальцев постепенно выползает из темного леса. На лицах у всех появляется выражение надежды, словно у паломников, узревших Мекку… Наконец-то после долгого ночного перехода слышится приглушенный стук входной двери… Теперь твоя очередь. Тебя снова несут по длинным, тихим коридорам, наполненным больничными запахами. За дверью — ярко освещенная комната, голос: это женщина! Все в порядке». Рассказ Хансманна подчеркивает нечто, понятное любому солдату: выживание на поле боя часто зависит от таинственной игры случая. Любые предосторожности, суеверия и цинизм немногого стоили перед лицом Судьбы.
Для некоторых солдат война приберегала трагические моменты пугающей ясности, когда туман сражения рассеивался и они вдруг с ужасом начинали осознавать, что творится вокруг них — не только смерть и разрушения, но и глубоко личную сущность войны. «Каждый день я по многу часов беседую с товарищами и умоляю их о смирении», — писал Зигберт Штеманн в бурные дни побед в июне 1940 года. И проницательно добавил: «Некоторых людей победа разрушает изнутри!» Это было откровение, которое Ги Сайер дополнил в более резком тоне: «Даже в победившей армии есть убитые и раненые». Более того, он писал:
«Войска на передовой уже решили, что их ждет в будущем… Нередко мы впадали в отчаяние. Кто может нас в этом винить? Мы знали, что почти наверняка погибнем…
Если отвага давала нам сил на несколько часов смирения, то часы и дни, следовавшие за этим, наполняли нас безграничной печалью. Потом мы были готовы стрелять, словно помешанные, не щадя никого. Мы не хотели умирать и были готовы убивать и истреблять, словно заранее мстя за себя… Умирая, мы испытывали злость от того, что не успели в достаточной мере отплатить за это. Если же мы выживали, то становились безумцами, неспособными привыкнуть к мирной жизни. Иногда мы пытались сбежать, но искусно сформулированные и четкие приказы успокаивали нас, словно уколы морфина».
И все же, как было известно Сайеру, это спокойствие скоро улетучивалось, сменяясь боязнью «добиться наивысшего успеха, став мертвым героем», ведь смерть была слабым утешением для того, кто удостоился этой «чести». «Мало радости в том, чтобы разделить с другими собственную гибель», — сетовал безымянный солдат в Сталинграде. А другой добавлял: «Теперь остается или сдохнуть собачьей смертью, или отправиться в Сибирь». Пожалуй, в Сталинграде многие согласились бы с тем, что «осталось только два выхода: в рай или в Сибирь». Но этот жалкий выбор открывал главную слабость людей, столкнувшихся с машиной войны. «Дома… во многих газетах можно найти прекрасные, громкие слова, обведенные черной рамкой, — заключал тот же солдат в письме из Сталинграда. — Нам всегда воздают должное. Только не попадайся на всю эту идиотскую шумиху. Я так зол, что готов разнести все, что только увижу, но никогда в жизни я еще не чувствовал себя таким беспомощным». Война, как довелось изведать многим, была не романтическим приключением, но непрерывной чередой разрушительных событий, пока многие солдаты не решали, что выходом могут быть только санитарная машина или могильщик.
ЖИЗНЬ НА ГРАНИ ПЕРЕУТОМЛЕНИЯ
Во время жестоких боев и ужасающих невзгод немецкого отступления из России осенью 1943 года Гарри Милерт с удивлением обнаружил, что испытывает озлобление, ярость, порожденные страхом, повсеместными разрушениями и смертями и чувством отчужденности. «Все связи разорваны, — в отчаянии думал он. — Где искать человека? Каждая трещинка в этом мире пышет злобой». Озлобление Милерта хорошо отражает сложные эмоции, возникающие в результате постоянных боев и фронтовой жизни. Первой и самой важной функцией любой армии, разумеется, является ведение боевых действий. Но воюют, страдают и умирают в ней отдельные человеческие личности, а не какие-нибудь бездушные машины. В результате каждый пехотинец живет с пониманием того, что он может быть убит или ранен, и чем дольше он находится на фронте, тем больше эта вероятность. Поэтому боевые действия позволяют изучить крайние проявления человеческого поведения с невероятными перепадами в настроении: человек может попеременно то пугаться, то покоряться своей судьбе; то смеяться, то плакать; то кричать от боли, то подбадривать других. После боя нервы солдата возьмут свое, но, несмотря на трясущиеся колени и дрожащие руки, он будет рад тому, что выжил. Когда речь идет о том, чтобы убить или быть убитым, в каждом раскрывается способность чувствовать свое состояние, и приходит острое осознание опасности, грозящей отовсюду. Каждому приходится четко уловить тонкую грань между жизнью и смертью. Ги Сайер отмечал: «Я узнал, что жизнь и смерть могут быть настолько близки, что можно перейти от одной к другой, не привлекая внимания». Гельмут Пабст сухо заметил: «Если ты слышишь пулю, значит, она уже пролетела мимо». Невысказанным осталось мучительное знание, что пулю, попавшую в цель, не слышно.