Доехали до ангаров. Там нас ждали рабочие с чехлами и брезентами. Мы набросали их на цистерну, соорудив нечто вроде подушки.
Куценко остался у ангара. Я связался по радио с самолетом и приказал Ване:
«Гони!»
И мы помчались по ухабам. Нужно было выехать к самому началу посадочной полосы, но так, чтобы оказаться там одновременно с самолетом.
Мы опоздали. Ил-14 с ревом пронесся над нами, когда бензовоз не набрал еще достаточной скорости и безнадежно отстал от него. Мы видели, как самолет снова стал набирать высоту и делать круг для нового захода.
Тут уж и мы приобрели некоторый опыт. Помчались обратно по бетону и остановились на некотором расстоянии от края поля. Я смотрел в небо, задрав голову, и переговаривался с Сушкиным. Его хрипловатый голос был совершенно спокоен, хотя он и вел самолет на диковинную посадку.
Доронин высунулся из кабины и посмотрел на меня: «В самый раз, Зосима Петрович».
И бензовоз рванул на траву, делая круг, чтобы снова оказаться на бетонной полосе уже при полном разгоне. Доронин был лихач, это несомненно. Сейчас он проявлял эти качества в полной мере. Он гнал машину перпендикулярно посадочной полосе со скоростью сто километров в час. Казалось, повернуть на такой скорости и выйти на бетон невозможно. И все же Ваня сделал этот недопустимо крутой разворот. Завизжали по бетону резиновые покрышки. Бензовоз накренился. Я видел, что какое-то время мы мчались на двух колесах, а не на четырех – уподобились мотоциклу. Зато в самом начале полосы скорость бензовоза была уже около ста.
Нам удалось точно рассчитать заход, и самолет снижался как раз над нами и словно недвижно висел надо мной. Я отчетливо видел приоткрывшиеся створки внизу крыла и заклинившееся там шасси. Оно приближалось ко мне.
Мы должны были заменить его своим бензовозом.
Доронин вел машину по краю дорожки. Я подправлял его, прикидывая, когда крыло самолета коснется мягких чехлов, укутавших цистерну.
Соприкосновение произошло мягко, вполне удачно. Крыло нежно легло на самодельную подушку. Теперь началось совместное торможение. Тут уж я не руководил. Ваня сам чувствовал Сушкина, сидевшего в кабине пилотов и ему невидимого. Они удивительным, «спевшимся дуэтом» тормозили две машины, словно были, пилот и шофер, единым существом. Остановились оба еще далеко от конца бетонной дорожки.
Ваня выскочил из кабины прямо ко мне в объятия.
«Ну, – говорю, – лихач, слово тебе даю! Не отниму у тебя права, если ты мне как нарушитель попадешься».
Он смеется и тоже меня обнимает.
Тут и Куценко подоспел. А за ним и самоходный трап как ни в чем не бывало солидно так едет, словно посадка самая обыкновенная произошла.
«Горючее жаль вылили», – сокрушался Доронин.
Куценко только глазами на него зыркнул.
По трапу спускались пассажиры: геологи, горняки, моряки, строители. Все они на высоте оказались. В числе прочих и Василий Васильевич Сходов, как всегда спокойный, сдержанный. За ним Эдуард Ромуальдович, уже балагурить готов. Конфетную бумажку разглаживает, чтобы пустую, но сложить, а сам бледный, как шкурка песца. Учительница Таня счастьем так и светится, а ее Танечка ручонками к траве аэродромной тянется. За ней – обмякшая, позеленевшая Зинаида Георгиевна. А потом показалась и моя Лада. Едва дождалась, пока пассажиры выйдут, бросилась мне на шею и ревет. Только теперь позволила себе. Я слезы ей вытер и к Ване Доронину подвел.
Так их знакомство и состоялось на летном поле.
Потом мы втроем по нему шли, а следом за нами тащился появившийся здесь Логов и, все бубнил:
«Я сорвался… Представьте себе, сорвался… Клянусь, сорвался! Я в Красноярске объясню».
Но Лада не обернулась. Сделала вид, что Ваней занята.
А я обернулся, чтобы получше запомнить лицо парашютиста.
Подполковник милиции закончил свой рассказ.
– Так кого же вы поймали у переезда? – спросил я.
– Как кого? Конечно, Ваню Доронина. Он гнал на Шереметьевский аэродром. Хотел успеть и горючее слить и, как и я, Ладу, свою невесту, встретить. Она на международных рейсах теперь работала. Потому я с ним и поехал.
– Эх, товарищ начальник ГАИ, нарушителя все же не наказали, выходит? – с шутливым упреком сказал мой сосед.
– Почему же не наказал? Наказал. У самого Шереметьева «Москвич» нам попался. Тоже на аэродром спешил. Мигалка у него была зажжена без надобности. Вот его водителя, товарища Логова Игоря Ольговича, как в правах значилось, я и задержал, и в наказание права у него отобрал.
И подполковник милиции хитро улыбнулся.
– А все-таки я хотел бы ясности. Все рассказанное очень трогательно, – сказал самый хмурый из слушателей. – А мне хотелось бы знать, где здесь правда и где вымысел?
– Позвольте, – вмешался я, – у нас принято рассказывать только о том, что могло бы быть.
– Могло бы? А было ли? – проворчал хмурый слушатель.
– Видите ли, – серьезно ответил подполковник. – Фантазия… абсолютно необходима во всяком живом деле. Что же касается того, был ли или не был рассказанный эпизод, то о подобном случае сообщали «Известия» 19 августа 1968 года со ссылкой на то, что в истории авиации такое бывало.
Колодец лотоса[1]
Любовь – это и есть одно из самых удивительных ЧУДЕС СВЕТА!
Археолог Детрие стоял на берегу Нила и кого-то ждал, любуясь панорамой раскопок. Кожа его была так темна от загара, что не будь на нем светлого клетчатого костюма и пробкового шлема, его не признали бы европейцем. Впрочем, черные холеные усы делали его похожим на Ги де Мопассана. Непринужденность гасконца я знание местных языков, арабского и в особенности языка, на котором говорили феллахи, сходного с языком древних надписей, столь дорогих археологам, позволяли ему здесь быстро сходиться с людьми. Например, с самим пашой, от которого зависела выдача разрешений на раскопки в Гелиополисе. Важный чиновник в неизменной своей феске гордился тем, что по традиции турецкой знати в знак религиозного усердия вызубрил наизусть весь Коран, не понимая в нем ни единого арабского слова, что не мешало ему править арабами. С археологом Детрие он был приторно вежлив, сносно болтал по-французски, потчевал его черным кофе и, жадно облизывая губы, расспрашивал о парижских нравах на плац Пигаль. А в душе презирал этих неверных гяуров за их постыдный интерес к развалившимся капищам старой ложной веры. Но он обещал европейцу, обещал, обещал… Однако разрешение на раскопки было получено лишь после того, как немалая часть банковской ссуды, выхлопотанной через парижских друзей, перешла от Детрие к толстому паше. Таковы уж были нравы сановников Оттоманской империи, во владении которой скрещивались интересы надменных англичан и алчных немецких коммерсантов, требовавших под пирамидами пива и привилегий, обещанных в Константинополе султаном.
Детрие мало интересовался этим соперничеством. Как чистый ученый, он больше разбирался в былой борьбе фараонов и жрецов бога Ра, древнейший храм которого ему удалось раскопать.
1912 год был отмечен этим выдающимся достижением археологии. Храм был огромен. Казалось, кто-то намеренно насыпал здесь холм, чтобы сохранить четырехугольные колонны и сложенные из камня стены с бесценными надписями на них. Но это сделал не разум, а забвение и ветры пустыни.
Археолога Детрие заинтересовали некоторые надписи, оказавшиеся математическими загадками. Жрецы Ра и математика! Это открывало много.
Об одной из таких надписей, выбитой иероглифами на гранитной плите в большом зале, и написал Детрие в Париж своему другу математику, пообещавшему в ответ самому приехать на место раскопок.
Его и ждал сейчас Детрие. Но меньше всего думал он увидеть всадника в белом бурнусе, подскакавшего на арабском скакуне в сопровождении туземного проводника в таком же одеянии.
Впрочем, не его ли друга можно было встретить в Булонском лесу во время верховых прогулок знати всегда экстравагантно одетым? То он был в цилиндре, то в турецкой феске, то в индийском тюрбане. Ведь он прослыл тем самым чудаковатым графом, который сменил блеск парижских салонов на мир математических формул. Кстати, в этом он был не одинок, достаточно вспомнить юного герцога де Бройля, впоследствии ставшего виднейшим физиком (волны де Бройля!).