3
Никогда я не видел таких садов. Никогда тут не был, — а всего-то полтора часа езды от города на велосипеде. Уже давно дорога — две колеи в траве — врезалась в сад, а он все не кончался.
Меня окружали невысокие деревья, сплошь засыпанные яблоками. Убери из-под веток рогатые подпорки — и ветки захрустят, обломятся, и яблоки рассыплются по земле. Крупные, крепкие, краснобокие. И покроют сплошь землю.
Их изобилие ошарашило меня так, что я не сразу подумал о людях, копавших эту землю, чистивших эти арыки, ставивших эти подпорки. Я остановился в саду. Я смотрел на сад, будто читал хрестоматию.
Вылетев из-под ветвей, около меня вдруг шлепнулось яблоко. Второе я поймал и наклонился посмотреть, кто его бросил. В глаза, как взрыв, ударило солнце. Я прикрыл их ладонью, но лучи ломались о растопыренные пальцы и сквозь солнечную сетку все рябило, как сквозь дождь…
Все же я разобрал: в глубине сада стояли на лесенках-стремянках девушки, рвали яблоки и складывали в высокие плетеные корзины. Я хотел подойти, сказать «спасибо» и посмотреть в их лица, закрытые ветками и солнечным дождем, но тут возле меня остановился тракторок на резиновых колесах со сцепом из трех платформ, заставленных переполненными корзинами. Тракторист моего возраста в майке-безрукавке и выгоревшей добела тюбетейке, добродушно спросил:
— Авария?
Мы втиснули велосипед между корзинами на последнюю платформу и поехали. Я отдыхал, свесив ноги с платформы и со вкусом уплетая сочное яблоко. Тракторок, зеленый, как кузнечик, стрекотал тоже как кузнечик. Яблоки, одно в одно, подрагивали в корзинах, как ядра.
Ссаживая меня у большого арыка, похожего на реку, с ровными берегами в молоденьких талах, выстроившихся вдоль желтой воды, водитель посоветовал мне:
— Ты отдай кузнецу велосипед, пусть сделает, а уж тогда заплатишь ему. Станешь заранее торговаться — прогонит. Он у нас жмот.
У меня в кармане лежало меньше рубля. Я ведь купил дыню…
— Спасибо, что предупредил.
Кузня — длинный сарай с насквозь прокопченными стенами — темнела на солнце у самого арыка. Над арыком висел мост, по которому укатил тракторок с яблоками. Тонкие талы — стройные, как стрелы, деревья — лесенкой накладывали свою тень на желтую воду, и вода бежала, а тени на ней дрожали, не двигаясь с места. За талами виднелся край невысокого настила колхозной чайханы, пустой в эти рабочие часы. Самовар-гигант дымил на земле пароходной трубой, а дальше краснела черепица кишлачных крыш в пятнах пенящейся зелени.
Сутулый от работы кузнец с продольными, похожими на рубцы морщинами на темных щеках, повертел в ручищах педаль и коротко буркнул:
— Ну, трешка…
Я промямлил какие-то невразумительные слова, он нахмурился и уточнил:
— Денег нет?
— Я студент.
Его голос прозвучал погрознее:
— Ну вот, как образованный — так платить нечем…
Я испугался, что он и правда прогонит меня, и стал клясться:
— Привезу. Честное слово, привезу.
— Где учишься?
— В Москве, — сказал я, стукнув себя кулаком в грудь и считая, что это сразит его, но он бранчливо протянул:
— Э! Москва далеко!
— Привезу, — повторил я, опустив руки.
Он качнул головой, скорее покладисто, чем недоверчиво:
— Хе! Не забудь.
И толкнул велосипед в кузню, как в печь, где метались отсветы пламени. Я присел на порожек, возле которого ржавой кучей громоздился всякий железный хлам.
Желтая вода текла мимо меня жирной гущей, будто не земля растворилась в ней, а масло. А может, наша земля такая жирная? Резко и беззвучно чиркали по небу стрижи. Затенькал молот, и, желая сказать доброе слово мрачному человеку, я обрадованно крикнул:
— Хорошо у вас!
— А? — спросил он, не переставая звенеть молотом за моей спиной.
— Хорошо у вас!
— А?
— Хорошо! — крикнул я во все горло, и звон оборвался.
— Не мешай работать, — строго сказал кузнец. — Иди чай пить. Сиди там тихо и жди.
Я поднялся и пошел к большому самовару. Плавный бег воды отражался в нем, будто она мыла его бока. И они блестели. На всем широком настиле чайханы сидел один старичок, такой маленький, что самовар прятал его. Он сидел, отставив в вытянутых руках газету далеко от глаз, вооруженных очками. Очень старый старик, сжавшийся, ссохшийся. Лицо, обожженное вечным загаром, казалось слепленным из одних складок, и совсем-совсем белые, до бесцветности белые усы висели на нем, как неживые, приклеенные рукой плохого гримера.
Он услышал мои шаги, поднял на меня глаза в крохотных щелках, посмотрел поверх очков, заранее встречая меня улыбкой. О, это был потомственный чайханщик! Уж наверно всю жизнь прокомандовал этим самоваром. Такую улыбку вырабатывает профессия…
— Салям! — поздоровался я с ним.
Он ограничился кивком затрясшейся головы, глубоко вздохнул и сказал, прогнав улыбку с лица:
— Пишут — умер Герой Советского Союза Юнусов.
— Ваш знакомый?
— Нет, — сказал он, отложив зашуршавшую газету. — У нас столько героев! Всех никогда не узнаешь…
— Да, — из вежливости подтвердил я, — кого-кого, а героев у нас много.
— В одном нашем кишлаке двенадцать человек! — тут же воскликнул старик.
— Ого!
— Не веришь?
У каждого чайханщика свои истории, свои рассказы, только и ждут, чтобы клюнул слушатель, расставляют приманки. Но у меня было время, и, ничем не рискуя, я спросил:
— Двенадцать героев? Кто да кто?
Старик засмеялся, как мальчишка, трогательно и безудержно.
— Думаешь, вру? Пожарник Мукимов — раз… Ты садись, садись… Как тебя зовут?
— Анвар.
— Садись, Анвар… У, на войне наш Мукимов сто раз показывал, какой герой, и сейчас показал бы, да не может. Ничего не горит!
Старик опять рассмеялся. Э, да он был еще и веселым человеком, шутником. Впрочем, так же внезапно оборвав смех, чайханщик философски сказал:
— Время идет, люди умирают.
И забыл об остальных одиннадцати героях, неуклюже спрыгнул с настила, заковылял к самовару.
— Сейчас заварю тебе чай. Свежий. Знаешь, сколько способов заварки существует? Сто. Но я тебе открою сто первый. Самый лучший.
— Какой?
— Всегда заваривай свежий.
— Спасибо, ата.
Ошпаривая чайник кипятком, он сообщил мне еще одну удивительную новость, вспомнив о героях:
— Из нашего кишлака басмачей выгнал Чапаев.
— Хм! — не сдержался я, но старик не расслышал: самовар пел, струя журчала, клокотала в чайнике.
— В моем дворе стоял его конь. Черный жеребец. Из ноздрей огонь летел. После я на нем в поле работал.
И посмотрел на меня придирчиво.
— Опять не веришь?
— Наверно, нам в школе неправду говорили…
— А что вам говорили в вашей школе? — спросил он, поднося чайник с двумя пиалушками.
— Ну, говорили, что Чапаев воевал на Урале.
— Там был Чапаев. И здесь был Чапаев. Узбекский. Миршарапов Миркамиль. Не слыхал?
Я пожал плечами.
— Ай-вай! Чему вас в школе учат? Как все старики, он был и ворчуном.
— Я уже в институте, ата.
— Чему вас в институте учат? — повторил он, не смущаясь, и заинтересовался, а что я стану делать, когда выучусь.
Я не любил этого вопроса, но никогда не врал.
— Кино снимать.
Беззубый рот старика помаячил передо мной темной ямкой под снежными усами. Потом чайханщик одним пальцем огладил усы, словно боялся, что они отвалятся, если тронуть неосторожней, и сказал:
— Я сам в кино снимался.
Невольно подавившись чаем, я обжегся, закашлялся.
— Когда, отец?
Он молчал, наверно не зная, что ответить, и тут уж я заприставал:
— Давно? А? Недавно?
— Недавно, — мирно ответил он. — В сорок первом году.
Меня тогда еще не было, но сейчас и я был уже не ребенком, чтобы слушать сказки то про жеребца с огнем в ноздрях, то про киносъемку.
— Где же вас снимали?
— В Москве.
Один глаз его был прищурен, а другой плутовато сверлил меня: что, мол, не веришь? А я считал: в сорок первом году ему было за пятьдесят, не меньше. Что он делал в Москве? Ах, фантазер! Милый фантазер-пенсионер!