— Первое орудие, встать!
Это «встать» уже вылетело, конечно, как снаряд из ствола.
— На выход, шагом арш!
На дворе Примак крикнул:
— Бегом!
Мы затряслись мимо казармы, мимо бойцов, отзавтракавших в первую смену, веселых в эту короткую передышку, когда можно побалагурить, потолкаться, покурить, и безразличных к нашему пугливому ожиданию грозы и расплаты. Мы бежали и слышали сквозь чужой смех:
— Куда они?
Старшина остановил нас, за конюшней, повернул к себе и стал прохаживаться перед строем. Мы дышали, как загнанные кони, стояли руки по швам, а он прохаживался и скользил глазами по нашим хлопчатобумажным галифе возле карманов. Он ждал, когда же появятся неудержимые потеки масла, темные пятна от котлет, следы преступления. Скулы старшины взбугрились от желваков. Следы не появлялись. Но не таков был наш старшина Примак, чтобы поддаться первому впечатлению. Зычный голос его вырвался из тисков:
— Опростать карманы от позора!
И тогда с замершими сердцами мы вынули из карманов белые пластмассовые мыльницы, где уютно разместились горячие котлеты. Мыльницы перестали успокоительно греть нам ноги…
— Хм! — сказал старшина, когда мы по его команде раскрыли мыльницы. — Орлы! Высшее образование, конечно. Но незаконченное…
Он походил вдоль нашего короткого строя и покашлял в руку. Похоже, он готовился к речи, чтобы прокалить нас.
— Как же вас назвать? — начал он, не рассчитывая на ответ, но Саша Ганичев сказал из строя:
— Балбесы.
Мы не были балбесами в таком уж буквальном смысле слова, но, наверно, еще не вышли из глупого возраста, и душа жаждала развлечений. Старшина покрутил длинной головой, сдвинул губы до морщинок, стал делать суровое лицо, и чем старательней делал, тем оно становилось все меньше сердитым. Мы чувствовали это.
— Товарищ старшина! — осмелился Калинкин. — Разрешите обратиться?
— Обращайтесь.
— Что делать с котлетами?
— Съесть! — недобро сказал старшина и ушел от нас, чтобы не смотреть на это жалкое зрелище.
— Старшина прикрыл меня собой, — виновато сказал Лушин.
И у Новых Коз старшина стоял в рост, отвлекая на себя огонь с самолета и нескладно крича нам:
— Маскируйся сами!
Мы положили старшину на лафет и подвезли к переправе. Галин узел еще был у него под головой, а на теле — попона, оставшаяся нам от коней. Лафет дрожал, и попона съезжала.
Переправа открылась за поворотом реки, мы увидели плот на бочках у причальных сходен того берега и бойцов, которые разбирали плот.
— Стойте! — закричал Белка, выпрыгнул из кабины, передав рычаг Лушину, и побежал, вскинув руки над головой и крича через реку людям, которые ковырялись там и спешили.
Мы подъехали. На этом берегу тоже были люди, разрушавшие причальные сходни. Их ждала лодка.
Долговязый лейтенант в плащ-палатке, очень напоминавший того, который навсегда остался в заслоне, подбежал, посмотрел на нас, сказал сердито:
— Трактор выводите из строя. Оставим. Орудие попробуем. А это что? — Он сдернул попону и увидел старшину, а мы молчали, и лейтенант шагнул ближе, стянул пилотку и сказал — Извините.
За громкий голос, что ли?
Лодка заспешила на тот берег. Там еще две лодки прицепили к плоту и поволокли его против течения… На веслах сидели крепкие, молодые ребята. Это мы увидели, когда они пристали. Нам помогли вкатить орудие на плот. А потом саперы опять загребли веслами против течения, перетягивая нас на левый берег.
Он приближался медленно, как во сне. В глазах плыло и качалось, захотелось спать. Я встряхивался изо всех сил.
Где-то за серединой реки я услышал одинокие звуки, будто дули в детскую дудку. Они то гудели басовито, то пищали за моей спиной. Я оглянулся… Под конец лафета нашей гаубицы мы положили бревно, чтобы она не скатилась в Днепр. Из всяких деревяшек, плавающих у берега, выбрали подходящие и забили клинья под колеса. Мы держались за спицы и не дали бы пушке ухнуть в воду. Один Сапрыкин притулился сзади на бревне и дудел в губную гармошку Эдьки. Он передвигал ее по сухим губам и даже не старался сложить мелодию, а вокруг была тишина, какая бывает только в первый миг рассвета…
Мы переплывали Днепр.
Нас осталось немного, и мы были все разные люди, и разное будущее ожидало нас, и никто не мог заменить близким тех, кого мы зарыли второпях, оставляя позади, но опять мне думалось, что из этих коротких жизней вырастает одна наша жизнь, уходящая корнями в разные места. Нет, это не думалось, это было во мне, со мной.
На все жизни, собранные вокруг нашей пушки, у войны не хватило времени. Она разделила его на обидные кусочки, как в голод делят хлеб… И все же мы были счастливы самым высоким счастьем. Мы испытали его от людской близости — единственного, что могло противостоять жестокости, окружавшей нас. Мы не все и в то же время все переплывали Днепр на плоту с пушкой, и левый берег надвигался кручей с дубами, прикрывшими землю блестящей резной листвой. Я зажал руками лицо и ругался, я хотел крикнуть Сапрыкину: «Перестань ты, к чертовой матери, Сапрыкин!» — но я не крикнул, потому что какое же право я имел кричать, когда на лафете лежал мертвый старшина?
Пушку нам на кручу опять помогли втянуть… На этом берегу армейского народа было больше, столько мы давно уже не видели, и руки ухватились за щит, за лафет, за спицы, а мы набросили на себя лямки, но не успели напрячься, как услышали чей-то молодой, хохочущий голос:
— Ба! Какую рухлядь выволокли! Гляди!
Мы похоронили старшину на левом берегу и выстрелили из своих карабинов, а лейтенант, который сказал сначала: «А это что?», а потом: «Извините», — выстрелил с нами, а кто-то вытесал белый столбик, к которому прибили гладкую дощечку с надписью: «Старшина С. Примак». Его звали Сергеем…
Нас накормили. В дубовых порослях, как в дебрях, прятались огневые позиции. Скоро мы увидели новые пушки — семьдесят шесть миллиметров, с длинными журавлиными шеями, с раздвижными, как ножки циркуля, лафетами. Они были красивы. Над ними висели маскировочные сетки с лоскутами материи, изображавшими листья.
А наша пушка и правда была рухлядью рядом с ними. Старше любого из нас. На учениях мы смеялись, что она стреляла еще в первую мировую…
Белка раньше всех заметил генерала и вскочил. Мы тоже отставили котелки с мясным супом и вскочили, небритые, запыленные, одернули свои рваные гимнастерки. Генерал был моложавый, но с сединкой вокруг фуражки.
— Товарищ генерал! — шагнув к нему и приложив руку к пилотке, доложил Белка. — Первое орудие третьей батареи гаубичного артполка прибыло. Командир орудия…
Генерал спросил, как мы вышли. Белка в двух словах рассказал о прошлой ночи, отдал генералу немецкие бумаги и прибавил, что на том берегу еще есть наши, а генерал распорядился направить нас в резерв артиллерийской части и поинтересовался напоследок:
— Есть вопросы?
— Есть, товарищ генерал, — ответил Белка. — Где артиллерийские мастерские?
— Неисправна?
Генерал кивнул на гаубицу. Белка доложил, а генерал оглядел всех нас.
— Есть наводчик?
— Есть!
— Замковый?
— Погиб.
А Сапрыкин сказал:
— Я могу.
— Заряжающий?
— Есть!
— Подносчик снарядов?
— Погиб.
— Правильный?
— Есть!
Мы отвечали каждый за себя, а сержант за тех, кто был далеко.
— Обстрелянный расчет, — негромко сказал генерал. — Получите новое орудие.
Может быть, нам давно надо было дать другую пушку. Но мы начали войну со своей. Кого корить — мы не знали. Мать не корят, когда ей трудно.
Когда-нибудь родная земля простит нас за то, что мы так много отдали врагу. И разберется, кто виноват. А сейчас некогда, сейчас…
— Спасибо, товарищ генерал! — сказал Белка.
Потом были бои, госпитали, переброски…
Я встретил Белку через два года, под лютыми ветрами Керченского полуострова, каменистого и полынного языка земли между двумя морями, на которой высадился освободительный десант. Белка командовал противотанковой батареей и был уже старшим лейтенантом, все такой же звонкоголосый, со шрамом от осколка на лбу, много улыбался, радовался встрече, только, как и прежде, не называл на «ты», а я ждал, я хотел услышать… В блиндаже, за водкой, познакомил меня со своими офицерами.