— Стойте! — крикнул майор Влох напиравшим людям.
Его никто не слушал, кроме нас. На него никто не оглянулся. Он отдал нам команду, и мы перегородили доступ к мосту полукольцом подвод и машин, кое-как соорудили эту баррикаду, врезавшись в людской поток, разодрав его, и майор Влох вскинул обе руки над головой, ожидая, что к нему прислушаются. Где там! В страшный ор вмешался бабий визг и детский плач, истошный от безнадежности, и от этой бури голосов Дракон под майором Вдохом попятился. Тогда майор выхватил пистолет и бахнул в небо.
— Дорогие! — крикнул, как кричат виноватые. — Армия пойдет…
— А мы? — опять заголосили в толпе. — Нет?
— А народ?
— Защитники!
Влох затряс над собой пистолетом.
— Слушайте меня! Армия пойдет после вас. Не торопитесь! — смог он перекричать всех, сбычив голову. — Не давить, не лезть! Я буду отмерять, кому идти. В нарушителей стреляем. Всем — по кустам, под берег. Не стоять на открытом месте, не сбиваться в кучу. Налетит фриц, погубите себя и детей. Кто с детьми — вперед!
Влох отмахнул рукой часть беженцев, и они потрусили, потекли к мосту, у которого тем временем малость рассосалась пробка. Почти все были с детьми.
Да, детей было много… Одних вели, других несли. Шла моложавая женщина в косынке, опущенной до самых глаз, облепленная целым выводком, оглядывалась беспрерывно, все ли здесь, а они сами жались к ней. Везли младенцев в тачке поверх узлов. Меж ручками тачки гремело ведро, но заливистый, неистощимый младенец вопил громче. Шел старик инвалид, выбрасывая вперед отстающую деревянную ногу, а на шее, вцепившись в бороду старика, сидел мальчишка. Босой, со сбитыми в кровь пальцами. Кровь запеклась на них пыльной коркой.
Девушки с остановившимися от испуга глазами молили бойцов пропустить их, а те по-разному отзывались, кто строго, кто даже отталкивал, а кто и заигрывал:
— Поцелуешь? Эй, вон ты, чернявая!
— Поцелую, дядя. Пусти, поцелую.
— Ах, бойкая! Чего мне твой поцелуй? Одно расстройство.
То отхлынет от сердца, то прихлынет непоправимая боль. Бородатый старик на деревянной ноге приостановился как раз возле меня, чтобы передохнуть, а грязный мальчишка на его плечах спросил:
— Диду, вже Днипро?
— Ни, — ответил старик, вытирая пальцем струйку пота со щеки. — Днипро велыкий. Ось пийдемо, а ты роздывляйся. Тоби выднише з моих плечей. Як побачишь, ну, считай, остались мы с тобою житы, — добавил он в свою речь русских слов, заметив, что и мы прислушались.
За Днепром искали спасения? Но это же… полстраны!
— А скоро, диду?
— Дывысь — прыдывляйся!
Санитарные подводы везли раненых. Когда последняя из них съехала к реке, охрипший майор Влох подозвал к себе Белку:
— Переправляйтесь первыми, сержант. Вы здесь не нужны. На том берегу встретимся. Ждите нас. Если что — на Умань. Там должны быть артиллерийские мастерские. Берегите орудие.
— Есть!
Комиссар с высокого крапчато-белого коня прибавил:
— Держитесь друг за друга. И за гаубицу. Пока вы с ней, вы армия. — Он снял фуражку, ершистый, с запыленным лицом, серый, оттого с виду совсем старый, сказал жестче: — Надейтесь на себя. Бога нет.
И мы пошли среди беженцев за своей пушкой, под колесами которой закряхтели расшатанные доски моста. Мы пошли над прозрачной водой. У берега в ней темнели коряги, похожие на осьминогов, а дальше река обмывала и слизывала песчаные островки, слабые, как людская надежда. А может быть, она самая сильная, потому что она бессмертна?
Мы знали, что дело плохо, но мы надеялись… У нас была испорченная гаубица. И еще — ежечасно растущая любовь к этой земле, на которой мы родились. Ко всему, что было на ней. К ее разливным просторам, неподвластным глазу. К ивам у деревень. К непроходимым лесам. К рекам, которые искали по ней свои пути в моря и океаны через нашу душу. К огням ее городов, где думали о нас. К небу над ней. Оно было вчера и будет завтра.
А сегодня оно было особенное. Облака вспенивались ввысь, в зенит. Голубые окна между ними роняли на землю сиянье лета. И земля и река были в солнечных пятнах.
Я оглянулся, чтобы посмотреть на тот берег, на майора Влоха, зная, что сразу увижу рыжего Дракона, но поднял голову выше и увидел небо в облаках. И война почудилась выдуманной, несуществующей. Такие же облака взвивались в Подмосковье, над Сходней, утонувшей в соснах и березах, куда мама возила меня и младших братьев за грибами, и мы с визгом находили сказочные мухоморы. Это было, а все остальное…
Раздался вой.
Бомбы посыпались из белого, в солнечных курчавинах облака, как дождь. Белка повел гаубицу от реки галопом. Мы были уже на другой стороне реки, но еще не на другом берегу, а на острове с вековыми ивами в дуплах и полянами, хранящими память о весенних разливах. По этим полянам, топким, как болото, свежие колеи от разных колес петляли вовсю, ища себе места понадежней. Гнилой был остров…
Где-то на его середине мы завязли. Беженцы окружали нашу гаубицу, пытались вытолкнуть ее из трясины и разбегались. Бомбардировщики делали второй заход и третий, и опять был режущий свист бомб в высоте, чуть сзади нас. Он заглушался разрывами, которых мы не видели. Мы видели из-за кустов верхушки сыпучих столбов речной воды, а в уши били горячие волны воздуха, и в промежутках между ними слышался плеск высоко взлетавших брызг, которые падали охапками.
Я снова поднял глаза к облакам, из которых выскальзывали черные точки, разрастаясь. Я смотрел на них, оцепенев от — признаться невозможно — какого-то безымянного чувства, похожего на любопытство. Одни самолеты скрывались в облаках, другие выныривали из них, а может, это были все те же… Я никогда не видел этого… Откуда они взялись?
Теперь-то я могу объяснить кому угодно, что они подкрались на большой высоте за облаками, бесшумно опустились в облака, теперь я знаю, что это были одинаковые «юнкерсы», а тогда стоял неподвижно и смотрел, пока голос Белки не заставил очнуться:
— Прохоров, за меня!
Сам он повернул Ястреба к реке, ударил по его бокам каблуками, и Ястреб усталым, но преданным галопом, расшвыривая грязь из-под копыт, понес его обратно, а все, смотрели на меня. «В укрытие?» Какое укрытие? Я и этого не успел крикнуть, с новыми разрывами весь расчет сам попадал на сырую землю, а от реки уже скакал наш сержант. Он скакал рядом с повозкой, наклонясь к ней и бросая какие-то слова. Видно, на повозке был знакомый.
Наши кони сбились в кучу, выступили из постромок. А сверху ухнул в уши ревущий гул… Прямо над нами низко прошел фашистский самолет, накрыв нас своей тенью. Мы поняли, если с него заметили нас, он вернется… Наберет высоту, опишет при этом полукруг…
— Ездовые, по коням! — крикнул я, задохнувшись.
— Постромки! — отозвался Семен Агейко и начал топтаться у коней, заталкивая их в постромки. Повозка с парой вороных прочавкала мимо, и мы уставились на нее, но так и не разглядели знакомого среди раненых, которых она везла, а подъехавший Белка скомандовал:
— Расчет, на лямки!
— Кто там? — успел спросить я Белку, цепляя свою лямку за лафет. — Кто ранен?
— Старшина Примак.
Хотелось узнать, тяжело ли, но уже все прицепили лямки, запряглись. Ездовые были в седлах — Сапрыкин на Нероне, Якубович на Идеале, Агейко на Отметке. Дернули разом. Мы и кони. И мы остались у гаубицы, и коренники Сапрыкина с могучими, в полнеба, полушариями крупов, закрывающих от взгляда дорогу, остались, а четверка коней уходила от засевшей гаубицы к зелени на далеком краю поляны, видно, уже на краю острова… Кони наращивали галоп… Их еще в упряжке настегали безжалостно, и сейчас они облегченно уносились, оторвавшись от непосильной тяжести, украв свободу. Украв, украв! Как-то сразу всем нам стало ясно невероятное: Агейко отцепил постромки от гаубицы. Мы видели, как он нахлестывал свою пару коней…
— Стой! — прозвенел над поляной голос Белки.
— Стой! — донеслось, как эхо, оттуда, где молотили глухую землю копыта наших коней.