Они закурили еще по сигаретке, попыхивая в темноте жарким дымком, и тут со склона долетело:
— Ай-яй-яй-яй-яй! Опять сидит и…
Алексей Григорьевич вскочил, засуетился, ну, матушка, не дает поговорить по душам, но Игнат успел заверить его, что завтра придет как штык, пользуясь выражением фронтовиков, еще живым до сих пор…
3
Назавтра он прошел мимо своей стройки и нанялся на соседней. Не все ли равно, где стены класть? Тем же горожанам, те же квартиры. И возвращался домой счастливым. Даже и угадать не мог, что станет так легко на душе, будто она крылышки распустила. Вот и на работу, к жизни. Участок отставал, взяли без лишних разговоров, вот и ладно!
Клава наготовила окрошки, пирожков, поел про запас, а до вечера было еще далеко. Тянуло поскорей рассказать Алексею Григорьевичу, как все хорошо. Но вот и вечер…
Опоясывая город, дорога из Любимовки в село с той старой церквушкой, что заждалась ремонта, ползла с увала на увал, будто по стиральной доске, натыкалась на пруд, в котором когда-то водились караси и цвели кувшинки, а теперь только лягушки мирно квакали, и вода из светло-голубой стала пыльной, за прудом торопливой петлей взлетала к полевому перекрестку с охапкой кустиков, как с ручным букетом, и дальше по вольному полю бежала к воспоминаниям о березовой роще. Из-за последнего бугра уже выглядывали макушки трех живых берез и чуть косой крест на колокольне.
У кустарника, хилого от ветров и жгучих солнечных лучей, в дорожной колее, приглушенной травкой, стоял светлый автомобильный фургон, легкая и блестящая машина каких-то нетерпеливых очертаний, с синим словом «Почта» на боку. Возле нее скреб землю каблуком тяжелого ботинка заросший парень, по виду цыган или азербайджанец. А может, и нет. Бывают же и на Руси такие чернявые типы. Лоб — под курчавым смоляным чубом, глаза — антрацитовые куски с блеском и жаром, на висках и за ушами — космы, умятые ладонями, а лицо — вытесанное топором, без всякой отделки, и рот — большой, все время предостерегающе улыбается, и губа над этой улыбкой подрагивает страшновато.
— Здравствуйте, Игнат Семеныч. Мы вас ждем.
— Здравствуйте, — ответил Игнат. — Кто это — мы?
Вслед за парнем он посмотрел на лобовое стекло почтового фургона и, увидев девичью голову в платке, от которого цветные клетки ярко разбегались по всему стеклу, догадался, что это и есть она, поповская дочка. Тем более что парень позвал:
— Зина!
— Сам ему скажи, — ответила Зина в щель над опущенным стеклом и потупилась.
— А чего мне-то? — испугался Игнат. — Я вас знать не знаю. Я…
— Мы вас знаем, — властно перебил парень тоном, не выносящим возражений, а Зина, хорошея от румянца во всю щеку, добавила:
— Папа о вас рассказывал. Вы — хороший.
А парень вдруг доверчиво развел оброненными руками и совсем как ребенок попросил:
— Помогите нам!
— Бежите? — вслух подумал о них Игнат.
— Бежим.
— Куда?
— Куда-нибудь в Сибирь. Где люди нужней.
Игнат похмыкал и сказал неожиданно для себя:
— Замечательно! Но еще замечательней сначала бы свадьбу справить, и чтоб родители сидели рядышком, а? Кто вам мешает?
— Мать, — коротко и определенно сказал парень.
— Мама, — прибавила Зина и заплакала.
Парень сейчас же подскочил к ней, что-то шепча и протягивая платок, но она не увидела из-за слез, он сам принялся вытирать их, говоря Игнату:
— Ее мать против меня, как бандита. А какой я бандит? С шестнадцати лет работаю.
— Ее — против, а ваша?
— А я в детдоме вырос. У меня ни матери, ни отца.
— Это тоже пугает маму! — воскликнула Зина горестно. — А что он — виноват? Ничего поправить нельзя.
— Все можно, — каменно и нежно перехватил ее вспыльчивую фразу парень. — Свадьба и скандал рядышком не усядутся. Да и не хочу усаживать. Разные вещи. Одна-единственная свадьба. На всю жизнь. И не испортим, если уедем как можно дальше. Хоть на самый край света, как говорят.
— А не боитесь?
— Добрые люди попадутся, а что еще надо?
— Папе передайте, — комкая платок, прошептала Зина.
— Понял уж. Передам.
— Передайте Алексею Григорьичу — пусть не клянет нас, а простит, — сказал парень и протянул руку: — Меня Васей зовут.
— Мы напишем, — ломким голосом пообещала Зина.
— И еще, — прибавил Вася.
— Что?
— Наш поезд ровно в девять. В девять все и скажите, нас уже не догонишь. А скажете раньше, сейчас, например, — мы пропали. Так что мы — в ваших руках.
Игнату не довелось растить своих детей, и вдруг эти двое показались ему детсадовской парой, за которую судьба внезапно наградила его ответственностью. А кто такой этот Вася? Куда увезет он румяную девушку? А вдруг и правда бандит? Убьет, ограбит… Да что у нее брать-то? Клетчатый платок? И все же было мгновение, когда он внутренне дрогнул и чуть не выдал ребят Алексею Григорьевичу. Втянули его, постороннего, в какую-то личную историю, зачем, почему, мало того, что совсем чужая дочка, еще и поповская, с бандитом убежала…
«Да какой он бандит! — перебил себя Игнат. — С шестнадцати лет работает…»
И опять слушал Алексея Григорьевича, который рассказывал, как стал попом. Все началось с обиды. Ох, обида! Злой сорняк в жизни! Сколько соков она выпила из людей, сколько судеб покалечила… Поп сказал:
— На обиде ничего строить нельзя, можно только ломать.
Городок, где жил он до войны, откуда ушел на фронт, недолго был в оккупации, но фашисты его разрушили. Несколько домов осталось, в том числе и тот, где у Алексея Прошина, довоенного выпускника мукомольного техникума, неженатого итээровца местного мукомольного завода, была своя комната в общей квартире. Вернувшись с войны, он, конечно, заявился туда. А там — женщина с двумя малыми детьми. Да какая! Жена погибшего однокурсника, вот как.
— Я — в горисполком, справиться, где же им жить. Вежливый человечек сажает меня напротив, глядит в документы, на ордена и ласково успокаивает: «Ваше полное право, мы ее немедленно выселим». — «Как? У нее ж — дети! У нее — сын павшего героя!» — «Один-то — фронтовика, — ехидно говорит человечек. — А второй ребеночек чей?» Ну, тут я и ляпнул: «Ах ты сукин черт! Она еще в сорок первом похоронку получила. Да и не все ли равно тебе — чья у нее дочь? Махонькая, с ноготок… Я найду себе место. А если ты выселишь кроху — убью!» И уехал я из этого города…
Оказывается, много людей крутилось после войны по своей земле, растеряв адреса. Ну, то есть ничего не найдя по старому адресу, ставшему адресом пустого места. Добрался Алексей Прошин к следующей весне до города, в который их танк ворвался первым. Когда-то. Быстро уходили в прошлое недавние дни. Ему-то и не надо было вспоминать, он их не забывал, а другие спрашивали, что и как было. Вот, значит, этот город. Всюду цветет сирень. Входит он в центральный городской сквер, присаживается на скамейку, чтобы послушать, как дети галдят вокруг, и вдруг вскакивает. Посреди цветов — невысокий постамент, косая площадка, и на этой гранитной площадке — танк. Их танк! Его танк!
— Подожгли нас тогда… Командира — на месте, водитель в госпитале глотнул воздуха в последний раз, а я — выбрался, выжил и в другую часть попал, тоже, конечно, в танк. А на граните — гляжу — три фамилии: Еремеев, Геращенко и Прошин. Алексей Прошин, да! «Погибли за освобождение нашего города». А я живой сижу и читаю свою фамилию. Сижу на скамейке перед танком. Думаю, куда мне пойти? А зачем? Я в городе проездом. Выступить попросят — зареву, как начну рассказывать… Курнуть бы! Обшарил карманы — ничего, в те годы с куревом туго было. В табачном магазине женщина разъясняет: «Фронтовикам в облторге талоны дают на папиросы». Я ж еще в пилотке, в гимнастерке с орденами… Ну, думаю, нога здесь, нога там! Дунул в облторг. Там солидный дядя читает мои «бумажки. «Не могу талона дать, вы у нас не прописаны». А сам курит! И тут меня подхватило. «Нет, говорю, я прописан». И рассказываю про танк. А он мне… — поп замолчал.