Сейчас ничего нельзя было разглядеть, кроме смутного лесного моря под ногами, да горящее звездное небо впереди в огромной размахе выгибалось к горизонту, падая в черную тучу земли.
Было новолунье, и молодой месяц, наверное, прятался где-нибудь за нашей горой.
Я обошел стог, подсунул с краю свою кошму и улегся, кое-как вкопавшись в тугой, колючий бок стога; как сумел, завалил себя сверху. Едкие, мирные запахи сена и конского пота, пропитавшего кошму, мгновенно заволокли быструю чреду дневных лиц, имен, солнечных искр; все слилось, исчезло.
Проснулся я, верно, от холода, очень неуютно зябла спина — видно, сползло с меня сено. Хотел было устроиться получше; повернулся захватить рукой сползавший ворох и — тут же замер. Совсем близко, рядом, за округлым боком стога, говорил мужской, молодой и хрипловатый голос. И столько было в нем встревоженной страстной силы, даже когда понижался он до глухого шепота, — столько страстности, неловкой, но побеждающей всякое стеснение… Я замер, не шевелясь, и сон слетел с меня, не мог я не слушать. Ведь это же Тимка Вершнев… Ну, конечно, он!
— Не понимаешь ты!.. Эх, не понимаешь! — громко, прерывисто шептал он. — А ты пойми, на вот, хоть влезь в меня, я тебе всю душу вывернул!.. Пойми же ты, однако, не город этот мне нужен, не одежа, не деньги легкие… Ну, что она, Ойрот-Тура, с виду деревня та же, только что дома повыше… В Новосибирском был, в Омском, знаю. И опять не про то я… Не в улицах сласть, что людей там много, трамваи… Это мальчонке лестно, поглядел — и надоело на третий день, ходишь, как по Уймону. А мне ведь из себя вырваться надо… Из себя, понимаешь?..
Он передохнул тяжело и зашептал еще горячей, быстрее:
— Тут я чисто в шкуре какой хожу, и скрозь меня она до нутра проросла, как зверь все равно. Грузно мне, тошно, глаза застилает, к земле гнет. И все уймонское меня облепило, и сам-то я дурак дураком. Не вижу ничего, не знаю, тыкаюсь все равно, что щенок слепой…
— Нет, постой, погоди, однако, — заторопился он. — Знаю, ты и раньше все напевала, дескать, и тут можно… Это знаю я, что и тут все к лучшему идет, и самому можно… Да ведь тугото как!.. Еле-еле… Пластом переползаем. За годом год… А я быстрей могу жить! Я очень даже скоро все взять могу. Я все понимаю, все мне открыто…
— Не хвалюся я, нет! — воскликнул он и тут же, испугавшись, что громко, понизил голос. — Я тебе говорю, а смотрюсь в себя, как в воду, и все до донышка вижу. Слепой я, дурак нетесаный, а ведь вглубь-то я все понимаю, всю землю чувствую, всех людей. Вот — как усмехнулся человек или там поежился, или говорит что, а сам про другое думает, — завсегда мне все открыто — к чему это он и чего ему надо. И не только свои мужики али ребята… Вот намедни который инструктор приезжал, из Усть-Коксы, — начал он тут речь говорить…
— Да это все зря я! — вдруг прервал он себя с досадой. — Не об этом я хочу… Я про то, однако, что мне учиться Только побыстрей бы, спешно, да-погуще бы как… Про все, чему только ни учат. Я с места бы взял, разом… И. уж не отце-, пился бы до конца, пока все не превзойду! Как клещ бы впился…
Он вздохнул, видно улыбнувшись.
— Ах ты, мать честна! Дотянуться бы только поскорей!
Сила есть войне, не занимать, знаю… Есть сила!.. И самостоятельность… Уж я не закружуся, запить там, загулять или еще какие пустяки… Все дальше пойду, весь мир каковой брат мне будет… Как старики наши поют, — вся тайная… Вся тайная отверзится… Я ведь как сделать-то хочу… Да ты слушаешь; Линка, аль спишь?..
— Нет, слушаю я, — невесело ответил низкий женский голос, и с изумлением узнал я В нем голос Аполлинарии.
— А все не веришь, не веришь? — зашептал Тимка. — Опять скажешь: накатило… Нет, Линушка, теперь уж крепко, это, навечно. Что про картину я сказал, это так и есть. Но от нее мне… ну, только толчок будто сделался. Ведь все это и раньше во мне было, и цельное лето промаялся я, то есть прямо скрутился от тоски, хоть в петлю. И уж надумал было, совсем решился… ну — сказаться тебе, чего надумал-то… Да все как-то не вязалось одно с другим. И в город уйти надо… Надо мне, понимаешь! Вот уж до коих подступило, не могу… И от тебя уйти духу нет… Нельзя ведь мне без тебя, Лина, я это каждый день, каждый час вижу. А опять же знаю, строгая ты, свой план у тебя во всем, и с Уймона не торопишься… Что ж теперь делать?.. Измытарился я вконец… А тут вдруг как свет! Ты говоришь, чудно тебе это, чудно, сам знаю. Ведь не доказал мне никто, не скомандовал: дескать, вот так и так надо. Ну, что-там? Монахи, борьба… И ведь не то чтобы пример какой… А только вдруг свет, свет в меня пошел, в горле сдавило… Кончилось представление, — тут и увидел я свою силу. Эх, да все я смогу, что ни лежит предо мной! Все одолею!.. Вот что со мной стало. И сошлось одно с другим, что раньше вразброд шло…
Он помолчал, потом заговорил умиротворенней, тише:
— Так и завсегда со мной, от картин от этих, от постановок… То есть, ясно, какая понравится. Другая, так тошно с нее, после три дня совестно на всех людей глядеть, и руки и ноги вянут. Ну, а уж понравится, — так ведь в городе, бывало, как птица летишь оттуда и кругом будто праздник Первое мая. Так и обнял бы всех… аль бы подрался не сходя с места. С гадом с каким, с фашистом бы, чо ли… Нет, не то, что во хмелю, по-другому. Смелей, красивше… У всех так бывает?.. Не знаю я…
Нет, ребята есть, — глядишь, только на. улицу вышел — и уж он орешки себе лузгает, и разговор про то, про се, и не вспомнит.
А я дан цельный год могу помнить… Вот, однако, и книжка тоже… Где про разное. Не те, что в школе учили, другие…
И чтобы по-правдашнему было написано… Опять же смотришь, нет в ней никакого наставления. А что только и сделается с нее!.. Летось вот прочел я книжечку… Не помню, кто сочинял, Пушкин будто. Ну, просто там живут старичок со старушкой.
Ели они ужасно много, только и знали что ели. И ничего не случилось у них, и будто ничего не написано такого… Вот, ведь, не знаю, как и передать… Ну, двери у них шибко скрипели… А после, в конце, померла старушка. И старичок сильно заскучал по ней. Заскучал он, значит, затомился и помер тоже.
И все тут… Так веришь ли, нет ли, а прочитавши, чуть-чуть не взревел я с этой книжки. Так меня взяло… С чего, и сам не пойму… Ну что там? Старички какие-то, помещики, это даже надо осудить, ежели по-серьезному… А меня опять как на крыльях подняло, чтой-то мне тут опять приоткрылось. И ночь-то я мало спал, все думал… А на другой день в больнице по настилке потолочных балок две нормы сделал, вот как… И всю жизнь буду помнить ту книжечку…
Тимкин голос замолк. Самая тайная, самая черная тишина ночи в эти минуты доспевала на горе. И ветер стих. Не шелестела ни одна былинка. Только ручей вдалеке шипел нескончаемо, осторожно, одним ровным звуком, и от него было еще тише.
Звезды в зените, прямо над моим лицом, горели светло, упоенно, их будто стало еще больше, и мелкие, слабые явственно отступали в свои пустые глубины, нарушая цельность и гладкость черного свода, а крупные вышли наперед, дрожа и пуская в глаза мне сияющие паутины. Я лежал, не шевелясь, не зная, что делать мне… Встать, уйти, — они услышат, спугну их и, может быть, все разрушу… Да ведь пока и говорит-то он такое, что не грех слушать… Нет уж, лежать, лежать, по-прежнему затаив дыхание!
Там у них зашуршало, Тимка неуверенно окликнул:
— Лин, а Лин!..
— Что тебе?
— Так как же мы с тобой, а?
— А все так же, — тихо сказала Аполлинария. — Вот ночь переспишь, а утром Таисья тебя поприветит, все и слетит с тебя, и всем болестям твоим конец, посмеешься только, все равно как сну несуразному…
— Ну вот, — горько усмехнулся Тимка. — Опять сначала.
Будто и не говорили… Да что же я душу тут всю перекопал перед тобой, — зря, выходит?.. Ты слушала меня аль нет? Разве для обману я говорил тебе? Ведь не так обманывают-то, эх, Линка!
— Слушала я все, — заговорила она медленно и печально. — Слушала, и вижу, что правду говорил, вот как она этот час у тебя на сердце лежит, да и нету тебе никакой корысти теперь обманывать меня… Ну, а толк-то какой в твоих словах? И по весне говорил ты мне много, — заслушаешься, бывало. И про картины поминал, и про книжки, и какой от них переворот в тебе… А потом что было?.. Помнишь, как у реки, у парома позвала я тебя?.. Как нож в меня тогда (и на низкой ноте дрогнул, оборвался ее голос)… Как нож!..