(В этом чуланчике возле кухни Ханна Вендлинг умерла на следующий день от тяжелого гриппа, перешедшего в воспаление легких.)
Ополченец Гёдике
© Перевод И. Стребловой
Когда погребенного в окопе Людвига Гёдике, каменщика и солдата ландвера, отрыли из-под завала, его отверстый для крика рот был набит землей, лицо посинело до черноты, а пульс не прослушивался. Если бы два санитара, у которых он оказался па руках, не поспорили об заклад насчет его жизни и смерти, его бы просто похоронили, да и вся недолга. Однако ему суждено было вернуться на белый свет, где светит ясное солнышко, и все это благодаря закладу в десять сигарет, который должен был достаться тому, кто выиграет пари.
С искусственным дыханием у двоих приятелей дело что-то не заладилось, хотя они откачивали спасенного, не жался сил, покуда сами не взмокли от пота; но они все-таки вынесли его с поля и все время как следует присматривали, оба частенько поругивали его за то, что он упорно не хочет открывать загадку своей Жизни, которая на сей раз обернулась загадкой смерти, а тем временем старательно подсовывали его докторам. Таким образом объект спора, недвижимый и почернелый, четыре дня пролежал в полевом лазарете. Что там происходило q ним в это время: дотлевал ли в нем подспудно последний проблеск дремлющей малюсенькой жизни, металась ли эта убогая жизнь в развалинах своего тела, терзаемая болью и кошмарами, или же там вообще ничего не осталось, кроме тихих блаженных биений на краю великой бездны? Нам это неведомо, и вряд ли об этом мог бы рассказать солдат ландвера Гёдике.
Ибо жизнь возвращалась в его тело по кусочкам: так сказать, по полсигареты; но такая медлительность и постепенность была естественна и целесообразна, потому что давленому-передавленному телу еще требовалась полнейшая неподвижность. Потянулась долгая и тоскливая череда дней, во время которых Людвиг Гёдике, очевидно, воображал себя спеленатым младенцем, каким он на самом деле и был когда-то сорок лет тому назад; связанный по рукам и ногам неразрывными узами, пленник не ощущал сейчас ничего, кроме своего плена. Если бы мог, он, наверно, залился бы плачем, как дитя, тоскующее о материнской груди; и вот наконец и впрямь настал час, когда он жалобно захныкал. Началось это в санитарном поезде и было похоже на беспрерывное жалобное хныканье новорожденного дитяти; никто не мог вынести такого соседства, а раз один из раненых не вытерпел и даже чем-то в него запустил. В то время все уже приготовились, что он скоро умрет голодной смертью, потому что, как ни старались доктора влить в него какую-нибудь пищу, никто не мог придумать подходящего способа. Однако, как ни странно, он все еще жил; предположение, высказанное майором медицинской службы Куленбеком, что будто бы тело Людвига Гёдике существовало за счет той крови, которая излилась подкожно, совершенно не заслуживает названия гипотезы, тем более его нельзя принять как теорию. Больше всего у Людвига Гёдике пострадал живот. Ему делали холодные компрессы, однако нельзя было сулить, насколько они приносят облегчение. Возможно, больной теперь не так уж и страдал, ибо жалобное хныканье понемногу утихло. Но спустя несколько дней оно возобновилось с удвоенной силой: похоже было (по крайней мере можно себе нечто подобное вообразить), что к Людвигу Гёдике по крохам начали возвращаться разрозненные частички его души, и казалось, что каждую приносит ему, нахлынув, новая волна страданий. Хоть ничем этого и не доказать, но дело было, как видно, в том, что нет худшего страдания, чем страдание разорванной в клочья, развеянной на мельчайшие атомы души, которая насильно должна воссоединиться; это хуже, чем страдания мозга, сотрясаемого все новыми судорожными приступами — хуже всех физических страданий, сопровождающих этот процесс.
Вот так и лежал солдат ландвера Гёдике в своей постели на туго надутых воздухом резиновых кругах, и в то время как в его изможденное тело, не поддававшееся никаким другим средствам лечения, при помощи клизмы медленно вливалась питательная жидкость, душа его сосредоточивалась каким-то ни для кого — ни для доктора Куленбека, ни для доктора Флуршюца, ни для сестры милосердия Карлы — непостижимым образом, мучительно сосредоточивалась вокруг его «я».
Едва солдат ландвера Людвиг Гёдике собрал вокруг своего «я» самые необходимые части своей души, как в тот же миг он приостановил ход этого мучительного процесса. На это можно, очевидно, возразить, что каменщик Гёдике всегда был человеком примитивным и сколько бы он ни продолжал свои поиски, ему навряд ли удалось бы достигнуть большего душевного богатства, хотя бы по той причине, что никогда, даже в лучшие моменты его жизни, личность этого человека не заключала в своем составе более никаких дополнительных компонентов. Однако же, во-первых, ничем еще не доказано — и, кстати, это позволяет наперед отмести вышеупомянутое возражение, — что, дескать, каменщика Гёдике следует относить к числу людей примитивных, да и в нынешнем состоянии его никак не назовешь примитивной натурой; но, главное, не следует представлять себе мир примитивного человека и его психику в каком-то упрощенном, так сказать, топорном виде. Достаточно вспомнить, насколько сложнее по своей конструкции языки примитивных народов по сравнению с культурными нациями, чтобы стала ясна вся нелепость упомянутого возражения. Таким образом, вопрос о том, насколько широкие или ограниченные возможности выбора предоставила солдату Гёдике его психика, какие из ее слагаемых он воспринял или исключил, заново строя свое «я», должен остаться открытым. Сказать можно одно: отныне им неотвязно владело такое чувство, будто он чего-то лишился — лишился чего-то такого, что было ему прежде присуще, но оказалось необязательным в новой жизни, и хотя он всегда будет жалеть об утраченной части споен души, но никогда не допустит, чтобы она вернулась к нему, ибо иначе она бы его убила.
О некоторой ущербности и впрямь легко было заключить из того, как скупы сделались все жизнеизъявлення Людвига Гёдике. Он уже начал вставать и кое-как, с трудом, ходил, стал есть, хотя и без всякой охоты, и только пищеварение, как, впрочем, и все, что касалось пострадавшего от контузии живота, было для него сущим мучением. Может быть, сюда же следовало причислить трудности с речью, ибо часто ему казалось, что на грудь давит такая же тяжесть, как на живот, он чувствовал, будто железный обруч, стянувший его живот, захватывает и грудь и не дает ему говорить. Но, скорее всего, эта невозможность и неспособность выдавить из себя хотя бы одно слово проистекала из той экономности, с которой он выстроил свое новое «я»; при такой экономии средств мог осуществляться лишь самый скупой и, можно сказать, даже нищенский обмен веществ; любая же другая задача — пускай это было всего лишь одно шепотом выдохнутое слово — означала бы в данных условиях невосполнимый расход энергии.
И вот он бредет, опираясь на две клюки, по саду: темная окладистая борода, не топорщась, послушно лежит у него на груди; над впалыми щеками, заросшими дремучим волосом, светятся устремленные в пустоту карие глаза; ходил он в больничном халате или в шинели, смотря но тому, что сочла нужным выдать ему больничная сестра; притом он совершенно определенно не отдавал себе отчета, что находится в лазарете и что перед ним простирается город, название которого было ему неведомо. К этому времени каменщик Людвиг Гёдике уже возвел, если можно так выразиться, каркас здания своей души; ходя на костылях, он действительно ощущал себя неким каркасом с различными подпорками и распорками, притом ему никак было не приняться — а вернее сказать, он просто не в состоянии был приняться — за то, чтобы начать заготовку и доставку камня и кирпича для будущего дома; более того, что бы он ни делал, а точнее говоря, о чем бы он ни думал — ибо делать-то он как раз ничего и не делал, — все его помыслы были заняты каркасом как таковым, они были заняты достраиванием этого каркаса, в котором было множество лесенок и сочленении, в котором с каждым днем все больше появлялось всяческой неразберихи. А ведь надо было позаботиться еще об его прочности! Каркас превратился для Людвига Гёдике в самоцель. Но все-таки это была цель — цель самая настоящая! Ибо в центре этого каркаса, а в то же время и в каждой из несущих частей обитало поместившееся где-то между небом и землею новое «я» его строителя Людвига Гёдике, и следовало уберечь это «я» от головокружительного падения.