Здесь беспредметная, смутная тоска была еще упоительнее, упоительнее предчувствия их цели и, дабы оградить себя от власти стоявшего во весь рост мужчины, дабы оказаться с ним лицом к лицу, оградить себя и вновь обрести беспредельность, чужестранец встал:
— Не останавливаться же мне на полпути, — сказал он, — следовало бы подняться повыше, но так как я все равно уже повернул, то отправлюсь в долину.
— Сейчас наступит самое пекло. Дождитесь прохлады, передохните здесь, потом мы вместе спустимся вниз.
Однако женщина, которая, должно быть, чувствовала, что намерение чужестранца принуждает ее мужа к однозначному решению, и которая опасалась потерять их обоих, крикнула:
— Нет, сегодня пусть с тобой пойдет Джакомо, сколько можно ему обещать.
Чужеземец улыбнулся, и хотя понимал, что поступает дурно по отношению к женщине, предложил:
— А что если порыбачить сегодня и Джакомо и мне!
— О, — запричитала женщина, — вы так хотите, потому что у вас детей нет, увезти всех, вот чего вы хотите, чтобы все меня покинули, этого вы желаете, за то, что я принесла вам вина и вы здесь передохнули.
— Вино делал я, — сказал мужчина, — а дом со скамьей перед ним построил мой отец.
— За домом смотрю я, — крикнула женщина, — а детей, которые унаследуют его, ты зачал во мне.
И так как связующая нить между супругами внезапно оборвалась, то чужестранцу почудилось, будто и его самого удерживала лишь эта нить, будто соблазн, в который вводил его мужчина наперекор женщине, а женщина наперекор мужчине, оставался в силе лишь до тех пор, пока между этими людьми существовал замкнутый круг. Да, ему, пришедшему издалека и стремившемуся вдаль, стало совершенно ясно, что конечное, в котором, словно в ловушке, запутывается бесконечное, всегда должно быть замкнутой системой и что сила этой замкнутой системы такова, что тот, кто попадает в ее орбиту даже видит себя обязанным обнять некрасивую и увядшую женщину и чаять ребенка из ее чрева, да, это стало ясно чужеземцу, но ему также сделалось ясно, что система тотчас откажет, если замкнутость магического круга нарушится хотя бы лишь в одном-единственном месте, и что бесконечное снова неудержимо вырвется на волю — обязано вырваться, — унося с собой душу человека. О картина бесконечного в конечном, которая возникает и снова блекнет! И пусть поэтому чужестранец не корит гостеприимного хозяина за то, что волшебство исчезло, что кольцо разомкнуто и не осталось ничего, кроме бранящейся и обманутой женщины; понимание неизбежности помогло ему проститься сердечно. Он положил руку на плечо хозяина, так что, спаянные дружбой, они стояли перед женщиной под ее враждебным взглядом, словно один человек. И он обратился прямо к этой ее враждебности:
— Я выпил вашего вина, и я почувствовал вашу близость; все, что у вас было, вы мне предложили, и я принял это. Я был во власти сладостного искушения конечным и земным, но искушать бесконечным не следует никого, ибо это искушение — вековечно.
С тем он и повернулся, чтобы уйти.
— Останься у нас, — приглашала женщина.
— Поедем сегодня ночью со мной, — звал мужчина, — поедешь?
— Не знаю, — отозвался уходящий чужестранец, который уже оставил позади себя каменную насыпь. Теперь снова его взору открылось море, зеркало которого, словно гигантский стальной щит под золотыми полуденными лучами, ослепляло сквозь бедные тенью ветви оливковых деревьев.
С силой вгоняя трость в каменистую почву, чужеземец шагал вниз, он освободился от пиджака, и потому издали походил на гостеприимного хозяина, безымянный странник под солнцем, еще не видящий, но уже предчувствующий цель. Исчезли каменные насыпи, позади остались оливковые и фиговые деревья, мягче стала почва, под ногами путника уже потрескивали ветки, и он, взятый в плен звенящей жизнью мрака, пронизанного солнцем, вторгался в лавровую рощу. В мир звуков и запахов, в царство жизни и всего земного, чего никто не минует.
Но вот склон стал более пологим, в лавровом лесу открылись зеленые полянки, и сквозь темно-зеленую листву то тут, то там светился яркий куст. Путник положил кожаный лист лавра в рот, и в памяти всплыло темное вино, которое он когда-то — когда именно, он уже не помнил — пил. Теперь дорога была совсем ровной, шагать но ней было легко и удобно, в кустарнике появился просвет, гулкое журчание воды добавилось к жужжанию насекомых и нетерпению природы, которая устремлена к вечному, к тоске пейзажа по беспредельности, и тут меж стволов заблестела поверхность моря.
В некоторой нерешительности путник миновал прибрежную растительность, но, оказавшись на берегу, где к солнечному аромату пейзажа добавился аромат моря, ибо волны ласково плескались о скалы, он в прибрежном иле опустился па колени, склонился так низко, что глаза его оказались не выше уровня моря, и, не заботясь о вещах, некогда купленных на улице большого города, он погрузил лицо и руки в извечные, материнские струи.
Эсперанса[19]
© Перевод И. Стребловой
Поныне еще сердце мое томительно трепещет при воспоминании о берегах далёкого Содома, о южном море, очертившем их едва колышущеюся, темною каймою, о пальмах, простерших над ними свою тень. Все вспоминается так, словно и не бывало того ужаса, который мне пришлось там пережить, а ведь о кем-то я и собираюсь сейчас рассказать..
Наш крейсер был направлен в Содом в качестве сторожевого судна. Узнав об этом приказе, мы не испытали удовольствия, ибо длительная стоянка в каком-нибудь маленьком тропическом порту расслабляет человека, доводит до изнурения. Некоторое оживление вносит иногда разве что очередная революция, которые так обыденны тех краях, но большей частью лиц, подчиненные корабельному распорядку, проходят в раздражительном безделье да в дремотных грезах; ты с отчаянием чувствуешь, что понапрасну уходит время и зря растрачивается твоя молодость, с отчаянием вглядываешься в свое пустейшее лицо, в котором, кроме наружной маски, уже ничего не осталось человеческого.
Само собой разумеется, что женщину на корабль не пустят, об этом не может быть и речи. Положим, мне удалось-таки взять с собой в плавание мою сестру Эсперансу, но тут помогло особенное обстоятельство: дело в том, что Эсперанса была лань — газель исключительной красоты, поэтому насчет нее не оказалось соответствующих установлений.
Присутствие дамы производит целый переворот в корабельной жизни. Бессмысленное существование обретает некий полюс притяжения, и, сосредоточившись вокруг него, получает видимость осмысленности. Единственная честность человека — его отчаяние и страх перед неотвратимым одиночеством — исчезает от присутствия хотя бы одного-единственного существа другого пола. Ах, с какой легкостью человеческая душа готова уверовать в обманчивый и дешевенький экстаз, обольщаясь надеждой, что он разрушит стену одиночества, лишь потому, что он говорит «ты» в постели!
Эсперанса стала, что называется, кумиром всего корабля. Когда по утрам она выходила на палубу, то вы могли быть уверены, что се появления давно поджидают свободные от вахты офицеры. Поднявшись по ступенькам трапа, ведущего на палубу, она на мгновение замирала на пороге, согнув ножку с трогательно хрупкой щиколоткой, так что переднее копытце едва касалось пола, и движением, исполненным безграничной прелести, изгибала газелью шейку в очаровательнейшем поклоне. Есть одно выражение, которому присуща безмерная претенциозность; это выражение-«рыцарская любовь». Так вот, если извлечь всю суть, содержащуюся и подразумеваемую в нем и во всех прочих, связанных с ним понятиях, как то: «служение даме», «залог любви», «награда верности», тогда можно представить себе, какой напыщенной экзальтацией отличалась так называемая жизнь на легком крейсере его величества «Лоте».[20] И все же, мне думается, что умиленное и совершенно целомудренное настроение, овладевшее этими мужчинами, не заслуживает безоговорочного презрения, и если во время вечерней прогулки Эсперансы, когда вся палуба звенела под ее семенящими копытцами, словно хорошо настроенный ксилофон, этот звук сливался для них с биением собственного сердца, то я бы, пожалуй, воздержался от усмешек: ведь даже в таких словах из трубадурского лексикона, будь они хоть трижды отравлены проклятым эстетизмом, содержится-божественная капля того, что зовется самозабвением.