Что ножи Тельчера ежевечерне со свистом вонзаются в лоску рядом с пышными формами Илоны, Эш воспринимает как величайшую несправедливость этого мира. И ему грезится не только роль Христа-спасителя, а и бога-отца, милующего и карающего. «И жертва должна быть принесена, думает Эш, она должна возрастать вместе с его преданностью стареющей женщине, чтобы порядок возвратился в мир и Илона была защищена от ножей…»
Речь идет о жертве двоякой. С одной стороны, герой самого себя приносит в жертву «стареющей женщине» (то есть некоей мамаше Хентьен, вдове-трактирщице), сначала став ее любовником, а потом и мужем. С другой стороны, Эш уже в качестве бога карающего — жаждет кровавой искупительной жертвы. В тельцы для заклания предназначен знакомый нам Эдуард фон Бертранд, ныне президент Среднерейнского пароходства.
Эш делает из Бертранда символ зла, как из Илоны символ страстотерпицы. В то же время он, как некогда Пасенов, испытывает на себе чуть ли не мистическое влияние Бертранда. Тот и для него образ человека, отдающего себе отчет в распаде ценностей, иными словами, человека нового. В этом смысле Бертранд, по словам самого Броха, «может рассматриваться как истинный герой всего романа», однако герой все более и более дематериализующийся. Дело не только в том, что Эш его не знает, лишь так или иначе себе воображает; дело еще и в том, что в атмосфере прогрессирующего ценностного распада Бертранд и сам как личность не выдерживает новою отчужденного и отчуждающего мира. Еще на страницах «Пасенова» он не был вполне последователен в своем отрицании старого, уходящего. На страницах «Эша» противоречивость позиции Бертранда (в частности, намерение укрыться в «эстетском» гомосексуализме) возрастает, преступает допустимую границу разлома. Отсюда самоубийство как единственный выход. Бертранд, по словам Броха. «символизирует тем самым своей судьбой… общую проблематику трилогии, то есть фиаско старых ценностных установлений».
Если Бертранд символизирует фиаско на уровне, можно бы сказать, высшем, идеальном (во всяком случае, не слишком осязаемом), то Эш делает это на уровне низшем, подчас почти бытовом. Он мечется между Сциллой «порядка» и Харибдой «анархии», даже заигрывая с мыслью сжечь дотла Кёльн. Кёльна он, правда, не сжигает, но, оставаясь по натуре скуповатым бухгалтером, приверженным цифре и факту, пускается в неожиданные, сомнительные авантюры. А после того, как его компаньон Гернерт скрылся, прихватив основной капитал варьете, Эш, чтобы возместить потери, вынужден заложить трактир мамаши Хентьен.
«Когда театр в Дуисбурге обанкротился и Тельчер с Илоной снова остались без куска хлеба. Эш и его жена вложили почти весь остаток своею состояния в новый театр и вскоре окончательно потеряли все деньги. Однако Эш нашел место старшего бухгалтера на крупном заводе своей люксембургской родины, и его супруга по этой причине им тем более восхищалась. Они шли рука об руку и любили друг друга. Иногда он ее еще поколачивал, но все реже, а потом и вовсе перестал» — так заканчивается вторая часть трилогии.
Хотя теоретически этик Брох не очень высоко ставил иронию, на практике он, как видим, бывает весьма ироничен. Адреса его иронии и сам Эш, и мамаша Хентьен, и Корн, и Илона, и Эрна. Только Бертранд в этом смысле исключение. Однако не потому, что Брох хочет вывести Бертранда из-под огня. Просто Бертранд единственный персонаж, хоть как-то способный понять свою ситуацию. А ирония средство авторской дистанции по отношению к тем, кто понять ее совершенно не способен. Как лунатики, как сомнамбулы, в состоянии глубокого сна бродят они по земле, стихийно, не по воле своей участвуя в сдвигах, смешениях, изменениях мира.
Впрочем, слово «лунатик» имеет в трилогии еще один аспект, на этот раз для Броха не чисто негативный. Сновидческое-это не только момент заблуждения, но и момент озарения. Оттого путь, нащупываемый Эшем, по Брюху, абсурдное движение, но как бы в верном направлении, в сторону возрождения платоновской идеи.
* * *
В «Хугенау», как мы уже знаем. Брох выступает и прямо как философ: я имею в виду рассыпанные по тексту главки трактата «Распад ценностей». Но, разумеется, сила романа не только, а может быть, даже не столько в них. «Хугенау» — это зеркало следующего, наиболее радикального этапа ценностного распада. Если роман «Эш» был несколько статичен, то эта часть трилогии особенно динамична. Как по содержанию, так и по форме.
«Требование симультанности, писал Брох, такова истинная цель всего эпического, более того, всего поэтического». Он реализует ее в духе Дос Пассоса, его трилогии «США» (первые две части которой — «42-я параллель» и «1919» вышли в 1930 и 1932 годах). Там осколки человеческих биографий и судеб собраны в некое единство, представлены в некой одновременности. То же и в «Хугенау». Здесь присутствуют несколько самостоятельных, перемежающихся историй: контуженного солдата Людвига Гедике, потерявшего руку лейтенанта Ярецкого, терзаемой предельным отчуждением молодой женщины Ханны Вендлинг, госпитальных врачей Куленбека и Фрайшутца и т. д. Они связаны между собой лишь общностью времени и места конец войны, маленький городок на Мозеле. Впрочем, есть в «Хугенау» еще одна история, правилу этому не подчиняющаяся, «История девушки из Армии спасения в Берлине». Она рассказывается от первого лица (можно бы даже допустить, что, так сказать, самим Брохом), и повествуется в ней о немыслимой, безнадежной любви этой девушки к нелепому еврею Нухему.
Брох стремился достичь некой всеохватности, но, скорее, выразил распад, полную атомизацию жизни, вызванную войной. Однако распад, все поставив вверх дном, сломал и социальные, сословные перегородки. Благодаря этому и столкнулись в третьей, заключительной части трилогии трое ее главных героев: Пасенов. Эш и Хугенау. Пасенов теперь весьма пожилой, возвращенный из отставки майор, служащий военным комендантом городка на Мозеле; Эш-владелец и редактор местной газеты, которую неожиданно получил в наследство, а Хугенау объявившийся здесь дезертир. Он герой самый главный, пружина всего действия и олицетворение последней стадии ценностного распада, той дьявольски-механистической «деловитости», что возникла как результат попрания всех прежних представлений, верований, идеалов.
Тем, чем так и не стал Бертранд, стал Хугенау. То есть человеком новым. Но и уже вообще не-человеком. Бертранд обладал рефлектирующим сознанием; он рассуждал о себе и своем месте в системе социальных отношений и именно поэтому покончил с собой. Хугенау функция сложившихся отношений, ничего о себе самой не знающая. Оттого он самый страшный из «лунатиков», но страшный не цинизмом, не злобой, а жуткой узостью своей направленности. Он как лягушка, которая хватает движущееся насекомое, а пребывающее в покое просто не видит, потому что она так «запрограммирована» природой.
Хугенау исповедует верность той относительной, но рвущейся к абсолюту ценности, которую Брох определил как «дело есть дело». Иными словами, он признает над собой лишь власть законов капиталистического производства. Однако романист в довершение всею поставил его в особые условия. Его, коммивояжера, отправили в окопы. Так он с ними не договаривался и потому сразу же сбежал. Поболтался по французским прифронтовым тылам, где ему не понравилось, и вернулся на немецкую территорию, облюбовав себе тот самый городок на Мозеле. Он явился сюда без документов, только в гражданском платье и тотчас же занялся делами. Однако и дела, и способ их проворачивать были особыми. Потому что дезертир Хугенау чувствовал себя как бы «в отпуске», то есть свободным от соблюдения даже тех правил, что диктовались заповедью «дело есть дело».
Будучи личностью вне закона, которой в случае разоблачения угрожал расстрел, он тем не менее не убоялся риска, не забился в темную дыру, а, напротив, постарался стать фигурой заметной. И не от избытка храбрости, нет, от недостатка фантазии: ведь реакции у него чисто бихевиористские. И все ему сошло с рук.