— Мне нельзя уничтожать «Энеиду»…
— Ты все еще думаешь об этом? — Затаенное недовольство угрожающе отчетливо прозвучало в голосе Плотия — того и гляди, он опять расшумится.
Поток исчез, но поля все еще расстилались перед его взором, и звенела над ними полуденная тишина, звенела от гомона кузнечиков. Или это гончарный круг снова завел свою нежно звенящую песню? Нет, то не круг — то всего лишь плеск воды.
— Уничтожить… Нет, я уже не хочу уничтожать «Энеиду»…
— Вот теперь ты и впрямь выздоровел, Вергилий…
— Наверное, мой Плотий… только…
— Ну, что «только»?
Что-то в нем все еще сопротивлялось, что-то такое, что сидело неискоренимо глубоко, жадное до жертвы, жаждущее жертвы, и раб, будто зная об этом сопротивлении, — раб сказал: «Отрешись от своей ненависти…»
— Я ни к кому не питаю ненависти…
— По крайней мере мы надеемся, что ты больше не питаешь ненависти к своей поэзии, — заметил Луций.
«Ты ненавидишь земную скудельность», — сказал раб.
Возразить было нечего: раб сказал правду, и оставалось только покориться.
— Должно быть, я слишком сильно ее любил…
— Твоя поэзия… — Луций произнес это, в задумчивости опершись локтями о стол и приложив перо к губам. — Твоя поэзия… люби ее, как любим ее мы.
— Я попробую, мой Луций… Но прежде нам надо, наверное, подумать об издании…
— Как только ты закончишь поэму, мы примемся за издание… Не станешь же ты заниматься этим сейчас…
— Вы оба должны будете издать «Энеиду».
— Это и есть твоя просьба к нам?
— Да.
— Вздор! — Досада Плотия прорвалась наконец. — Заботиться о своих делах ты будешь сам — хоть мы и охотно тебе поможем.
— Ты совсем исключаешь такую возможность, что обязанность эта ляжет на вас одних?
Плотий замотал своей большой, крупной головой.
— Ничего нельзя исключать… Но уж на такой случай подумай вот о чем, Вергилий: мы всего лишь два старых хрыча, и не верней ли было бы взять в попечители кого-нибудь помоложе…
— Перво-наперво я назначаю вас… так мне будет спокойнее, и я хочу отдать все распоряжения на этот случай.
— Хорошо, раз так, не будем больше спорить. — Луций согласился очень охотно.
— Вы тем более должны взять на себя эту задачу, что я завещаю вам рукопись, о нет, не подумайте, что в оплату за ваши хлопоты, нет, мне отрадна мысль, что она будет в ваших руках…
Действие этих слов было несколько неожиданным: после короткого ошеломленного молчания послышалось густое сопение, оно исходило из груди Плотия, и похоже было, что он опять собирается заплакать, в то время как Луций, принявший денежный легат хоть и с благодарностью, но все-таки сдержанно — по крайней мере он остался сидеть на месте, — тут вдруг вскочил со стула, энергично жестикулируя:
— Рукопись Вергилия, рукопись Вергилия!.. Да отдаешь ли ты сам себе отчет, сколь бесценен такой подарок?!
— Подарок, отягощенный обязательствами, — это не подарок.
— О боги, н-да… — Плотий вздохнул, но успел тем временем настолько совладать с собой, что мог говорить спокойно. — Н-да… Но все-таки тут надо здраво поразмыслить… Учти, ты передал рукопись Августу — не можешь же ты забрать ее назад…
— В честь Цезаря была сочинена «Энеида»… Стало быть, ему полагается первый, безупречно изготовленный список — таков обычай, и так я распоряжусь, и именно поэтому он ничего не будет иметь против того, чтобы отдать вам оригинал…
Это как будто убедило Плотия, он кивнул; но у него было и другое сомнение:
— А потом вот еще что, Вергилий… Видишь ли… я человек простой, не поэт… Главные хлопоты по изданию падут, стало быть, на Луция, и по справедливости он и должен быть единственным владельцем рукописи.
— Верно, — сказал Луций.
— Верно-то верно, но что делать, если вы для меня во всем неразделимы… Так уж я привык… А кроме того, вы должны будете составить обоюдное завещательное распоряжение касательно поэмы и всех связанных с нею обязанностей, так что, если один переживет другого, этот другой продолжит все хлопоты…
— Разумно, — заметил Луций.
— А как быть, если мы оба умрем? Рано или поздно это случится…
— То уж ваша забота, а не моя… Но вы можете оставить наследниками Цебета или Алексиса — одного как поэта, другого как грамматика… Оба молоды…
Снова послышалось сопение Плотия, оно шло из самой глубины груди.
— О Вергилий, ты щедро нас одариваешь, но твои подарки надрывают душу…
— Она у тебя еще больше надорвется, мой Плотий, если ты встрянешь в эту работу, ведь тут надо въедливо проверять каждый стих, каждое слово, даже каждую букву… Это занятие не для тебя, да и я сам, пожалуй, только рад, что богам угодно было избавить меня от такой работы и взвалить ее на Луция…
— Не кощунствуй…
— Да, Луцию придется нелегко, и потому я в своем завещании попрошу Цезаря, чтобы труд его был должным образом вознагражден.
Луций запротестовал:
— Вергилий, это не тот труд, чтобы заводить речь об оплате; напротив, я мог бы назвать тебе многих и многих людей, которые были бы настолько счастливы взять его на себя, что заплатили бы за это любую сумму… Да ты и сам это прекрасно знаешь.
— Нет, не знаю. Ведь ты поэт, Луций, а для поэта, да еще такого, который смог бы очень многое, если не все вообще, сделать лучше и который потому очень многое сочтет нуждающимся в улучшении, со многим не согласится, — для такого поэта ограничиться простой правкой текста — это тяжкая, даже жестокая обязанность…
— Ну, я бы даже и в мыслях не отважился улучшить хоть одну строчку Вергилия… Ни единого слова не должно быть добавлено, ни единого вычеркнуто. Мне ясно, что лишь такова твоя воля и лишь так ее можно соблюсти.
— Истинно так, мой Луций.
— Для подобной работы нужны способности не поэта, а опытного грамматика, и тут я льщу себя надеждой, что, помимо меня, таковых не много найдется. Но постой, Вергилий, — а что же делать с теми стихами, которые мы с тобой назвали заплатками?
— Заплатки! Да, ведь остались еще те лишь временно вставленные стихи, которые позже он собирался заменить на окончательные, ах, их уже не заменишь! Думать об этом было тяжело, и речь снова затруднилась.
— Пускай стоят как стояли, Луций.
Луцию это, похоже, не понравилось; видно было, что он обиделся и за себя, и за «Энеиду» и его гордость поручением была несколько омрачена.
— Ну что ж, Вергилий… Собственно говоря, сейчас и не время это решать; рано или поздно ты их заменишь.
— Я?
— А кто же еще? Конечно, ты…
— Уже никогда… — Это произнес, пожалуй, голос раба, а не его собственный.
— Никогда? — вскипел Плотий. — Ты просто нас стращаешь этими речами? Или ты и впрямь жаждешь навлечь на себя гнев богов…
— Боги…
— Вот именно, боги! Они не потерпят этих бесконечных кощунств!.. И Плотий, согнув руки, как гребец, потряс волосатыми кулаками.
Богам не угодно было, чтоб он доделал стихи, не угодно было, чтоб устранил в них несогласия, ибо всякое дело рук человеческих возникает из дремотности и слепоты, из несогласия рождается и в несогласии пребывает — такова воля богов. И все же он знал теперь: не проклятие только, но и благодать заключена в этом несогласии, не одна ничтожность человека, но и его богоподобие, не одна скудость человеческой души, но и ее величие, не одна слепота слепотою порожденного творения человеческого, но и его провидческая мощь, без слепой зоркости коей оно и не было бы создано вовсе, потому что оно — и ростки этого дремлют в каждом творении, — далеко выходя за пределы себя самого и своего создателя, превращает создателя в творца, ибо вселенское несогласие бытия начинается лишь тогда, когда человек дерзает действовать во вселенских пределах ведь нет несогласия ни в бытии бога, ни в бытии зверя, — и лишь в несогласии раскрывается плодоносное великолепие человеческого удела, состоящего в превышении себя самого: меж немотою зверя и немотою бога стоит человеческое слово, стоит в ожидании того мига, когда в исступлении само оно смолкнет, осиянное оком, чья слепота обрела исступленную зоркость; о исступленная слепота, о торжество над тщетою!