Толмач повернулся к Портянке, сказал:
— Он плачет по зверю, просит у него прощения.
Старейшина поднялся с колен и пошел вкруг туши, подпрыгивая и приплясывая.
— Сейчас будут свежевать зверя,— пояснил толмач,— нам надо подойти и высказать радость по поводу удачной охоты.
* * *
Евстрат Иванович Деларов перегнулся через борт байдары и, зачерпнув широкой, как лопата, ладонью с волны, плеснул в лицо. Вода обожгла свежестью.
— Эх!— выдохнул Деларов и потянулся к волне в другой раз. Из ворота армяка выскользнул и повис на цепи серебряный архангельский крест с финифтью. Тяжелый крест, литой, осмиконечный, каких теперь не работали. Звенья цепи отблескивали, как ужиная чешуя под луной.
Светало.
В расходящемся тумане открылся остров. Сквозь летящие тающие клочья проглянула прибойная полоса, обломки скал, светившие отполированными морем тяжкими боками, и еще дальше увиделась темная стена отвесно падающего к морю берега. Деларов поднял взгляд. На лбу собрались морщины. Туман, поддуваемый легким ветром, взлетал выше и выше, но круто вздымавшейся стене берега, казалось, не было края. Поросшая еще не опушенными листом кустами талины, прицепившимися меж камней, стена вздымалась, как хребтина матерого медведя. У Евстрата Ивановича расширились глаза. Жесткие губы округлились, словно хотел он сказать удивленное: «Ого-го-о...» Но Деларов молча, с несвойственной для него торопливостью, заправил мокрой рукой крест в широкий ворот армяка и повернулся к Кильсею, ворочавшему тяжелое кормило. Кивнул непокрытой, взлохмаченной головой в сторону острова:
— Видишь?
— Да, страсть, Евстрат Иванович,— глухо ответил тот.
Темное, изрезанное морщинами лицо Кильсея было влажным от наносимой с моря сырости. Он зябко повел сутулыми плечами. И тут в просветы тумана ворвались солнечные лучи. Прибойная полоса вспыхнула россыпью красок: медно-красным проступил диабазовый галечник, серебристо-белым заискрились кварциты, темной прошивью легли меж ними окатанные морем голыши серого гранита. Прибойная полоса была подобна цветному плату, брошенному к набегавшей на берег волне. Это сходство еще больше увеличивала закипавшая у кромки берега — будто белоснежная кайма — пенная полоса.
— Давай,— сказал Деларов Кильсею,— поворачивай! — Седые космы на голове у Евстрата Ивановича стояли дыбом.
Кильсей сильной рукой толкнул кормило. Ватажники налегли на весла.
— Шевелись!— гаркнул Кильсей, бодря ватажников. А те и так наваливались добре. Бугры мышц вспухали под армяками. Рты со всхлипом втягивали утренний сырой воздух, ядрено напоенный йодистым запахом моря.
Кильсей, не размыкая костистых красных пальцев на полированном многими ладонями темном пере кормила, свободной рукой махнул идущим следом байдарам: поворачивай-де, поворачивай!
Деларов, не сводя глаз с берега, приглаживал растопыренной пятерней волосы. Туман истаял вовсе, и взору открылся широкий залив. По верху высокой отвесной стены, ниспадавшей к морю, синела густая щетка леса, и даже отсюда, снизу, с волны, с уверенностью можно было сказать, что лес хорош. Сосна и ельник. То, что и было нужно. Деларов удовлетворенно помаргивал.
Раскачиваясь в такт ударам весел, Кильсей ухал таежным филином: «Эх! Эх!»
Байдара шла рывками.
Евстрат Иванович с первых дней управления новыми землями считал, что крепостцу из Трехсвятительской гавани надобно перевести поближе к матерому американскому берегу. Трехсвятительская отстояла от побережья далековато, и каждый поход на матерые земли был сопряжен с немалыми трудностями. Об этом он не раз говорил с Григорием Ивановичем, и тот давал на то согласие, хотя строительство новой крепостцы трудов и денег немалых стоило. Все задерживалось выбором места. И вот весной, несмотря на усталость и плохое здоровье, Евстрат Иванович решил до прихода Баранова обойти Кадьяк и определиться твердо со строительством. Деларов хотел, чтобы и залив был у новой крепостцы хорош, и берега надежны. Трехсвятительская была неплоха, однако пираты почти вплотную подошли и ударили из пушек по стенам. Ну да, Трехсвятительская была первой крепостцой Северо-Восточной компании на американском побережье, а первый блин, как известно, не всегда лучший...
Евстрат Иванович сильно сомневался, что достанет у него сил выйти в море, но мысль заложить новый город не оставляла в покое. Все виделось: высокий, обрывом, берег и поверху недостигаемые ядрами форты крепостцы. Лестно было город заложить. Такое не каждому дано. Город на века строится, и тот, кто положит в основание его первый камень, людьми будет долго помниться.
Накануне похода, в вечеру, сидели в его избе в Трехсвятительской. Было шумно. Всяк по-своему понимал поход и всяк по-своему разговоры вел. Евстрат Иванович сидел молча, упершись костяшками пальцев в лавку и навалившись грудью на край стола. Глаз на ватажников не поднимал. Знал: взгляд у него тяжелый, и смущать никого не хотел. Власти у управителя было много, словом одним все разговоры мог присечь и поступить наособицу, однако знал Деларов, что власть-то она власть, но лучше бы люди нашли согласное для всех решение. По опыту ватажной жизни ему, казалось бы, советов не у кого было занимать, ан нет — считал он твердо: пускай каждый свое скажет, и тогда уж и спросить можно полным словом, да и каждый сам до конца выкладываться будет в трудную минуту. А потому сидел, слушал, и только брови густые нет-нет, а двигались у него. Однако не понять было — одобряет управитель говоренное или нет.
Ватага горячилась.
Сидящий на лавке у дверей широкий — что вдоль, что поперек — ватажник с краснокирпичным лицом, по прозванию Корень, огрызаясь по сторонам, гудел, перекрывая голоса густым басом:
— Только с зимовки — и в поход! Да у меня зубы от цинги как гнилые пеньки шатаются. А тут в весла. Где силу взять?
— Не зубами, головой ты ослаб,— шумел другой,— отоспал за зиму. Аль забыл, как пираты садили в прошлом годе из пушек по крепостце? А ежели еще придут? Непременно новую крепостцу строить надо!
— Верное дело!— надрывался третий.— Пропадем мы тут!
— А ты до пиратов, знать, в порты напустил!— отвечали ему.— Глянь, братцы, по полу течет!
— Отведи канавкой — стену свалит!
— Гы-гы, ха-ха,— дрогнула изба от хохота.
Феодосий, мужик рассудительный, покивал от печи
острым носом.
— Будет зубоскалить,— сказал, и все смолкли,— что слова тратить? Дело большое. Пущай идут. Мы здесь как-никак, но справимся. Сейчас погода добрая, в другой раз может такого и не случиться.— И повторил:— Пущай идут.
А знал мужик: оставшиеся в крепостце берут двойной груз на себя. Близилась весенняя путина.
Все в избе молчали. Было слышно, как потрескивали дрова в печи. На том разговор и закончили. Ведомо всем: Феодосий к словам бережен, и коли уж и он посчитал, что в поход идти след, то так тому и быть.
...Байдара с ходу с хрустом ткнулась в прибойную полосу, и Деларов соскочил на гальку. Поскользнулся, но, взмахнув руками, удержался на ногах. Оборотился не по годам ловко, потянул байдару на гальку. Однако подумал: «Примета плохая — поскользнулся». Скривил губы, но сразу и забыл о тревожной мысли. Ватажники подхватили байдару, вытащили на берег.
Деларов стоял, глядя, как бойко и споро ватажники выкидывали на гальку топоры, багры, котлы, мешки со съестными припасами, другую нужную для привала справу. Зорким глазом управитель примечал, что как ни споро поворачиваются мужики, но ватага устала. В походе были третью неделю, и мужики вымотались на веслах. Деларову вспомнился гудящий бас Кореня, кричавшего перед отплытием: «Только с зимовки — и в весла?.. Где силу взять?» В словах тех смысл был.
За байдарой, в трех саженях, не боясь людей, вынырнула годовалая нерпа, высунула пеньком голову из воды, уставилась на пришельцев круглыми черными глазами. Вертела мордой. В глазах угадывалось — кто такие, что за шум? Деларов взглянул на нее и улыбнулся. Губы в староверческой матерой бороде сложились мягкой полосой. «Ишь ты,— подумал,— бесстрашная какая».