Прямо перед нами параллельно нашим позициям тянулась ложбина с крутыми откосами метра три глубиной и двадцать длиной. Несколько танков уже спустились вниз, исчезнув на время из виду, но было слышно, как они, отчаянно гудя, выбираются к нам, готовясь накрыть нас. И вот прямо у меня перед носом возник один, поднявшись на дыбы у кромки ложбины, выставив напоказ свое отвратительное брюхо и готовясь всей своей мощью ринуться на нас. Когда до них оставалось от силы 50 метров и я различил бегущих вслед танкам русских пехотинцев с автоматами наперевес, то понял, что игра окончена и что остается лишь срочно искать, где укрыться.
Нырнув в неглубокую траншею неподалеку от входа в нашу землянку, занавешенного мешковиной, окунулся в спасительный мрак. Вскоре до меня донеслись голоса — переговаривались явно по-русски, потом раздался смех, и тут я даже не услышал, а скорее почувствовал, как по нашим позициям, как по наезженному тракту, прошлось несколько их «тридцатьчетверок». От страха я забился за нашу железную печурку, рассчитывая, что если бревенчатый накат рухнет, в этом месте меня не завалит. Никогда за всю войну я не ощущал себя таким беспомощным и загнанным зверьком, боявшимся шевельнуться, а не то что оказать врагу вооруженное сопротивление. Из меня словно разом выбили весь мой солдатский дух. В воздухе разило гарью, а я, зажав голову меж коленей, сидел и вопрошал: «Мама, мамочка, скажи, ну, зачем ты родила меня на этот свет?» И снова внезапно несколько минут — или часов? — спустя все стихло. Только издали доносился гул удалявшихся русских танков.
Я никак не мог найти ни спичек, чтобы зажечь свечку, ни самой свечки, а уголья в плите уже успели остыть, Я никак не мог уразуметь, отчего никто ко мне до сих пор не явился — ни немцы, ни румыны, ни даже русские, по крайней мере мне было бы легче. Я стал осторожно пробираться к выходу и сантиметр за сантиметром отодвигать свисавшую мешковину. Уже стало совсем светло, серое небо низко нависало над землей. Долго я сидел, прислушиваясь, не отваживаясь покинуть свое убежище. Когда я все же протянул руку, собираясь выбраться, она тут же уперлась во что-то мягкое. Это был Фриц, лежавший ничком на дне траншеи. Я позвал его. Никакого ответа. Перебравшись через него, я обнаружил, что нашего пулемета как не бывало и что часть траншеи обрушилась, не выдержав танковых гусениц. Придя в себя и начав соображать, я медленно высунул голову из-за бруствера — вокруг было тихо, будто на кладбище. Может, я сошел с ума? Может, все это — сон? Повсюду чернела перепаханная минами земля. Наше искореженное противотанковое орудие вдавили в грязь гусеницы «тридцатьчетверки». Замазка и Бальбо лежали, раздавленные щитком орудия, тела их представляли что-то невообразимое. Чуть поодаль лежал Лацар, плечо и полголовы отсутствовали. Ладно, что произошло с нами, ясно без слов, но куда подевались румыны? Сделали ноги в этой суматохе? Или тоже перебиты все до единого? Когда я выбрался наконец из траншеи и огляделся, заметил множество убитых. В моей глупой двадцатилетней головке царила страшная неразбериха, но я тут же понял, что выжить сейчас, это значит не терять самообладания.
Прежде всего я решил растопить нашу плиту. Стоя на посту минувшей ночью, я успел запастись сухими дровами, навалив их неподалеку. Надо было сходить и принести их. Когда я с охапкой сучьев возвращался в нашу, а теперь уже только в мою чудом уцелевшую землянку, снизу из ложбины донесся гул двигателя, но это был не танк, а зелененький русский штабной вездеход. Он пер прямо на меня. И вдруг колеса машины увязли в танковых траках. Спрыгнув на землю, один из русских темпераментно объяснял водителю, как выехать. Ни тот, ни другой меня не заметили и, в конце концов, убрались по своим делам, прошмыгнув в нескольких метрах от меня. На заднем сиденье я различил двух офицеров, и один из них, заметив меня, шутливо козырнул мне с таким выражением лица, будто желал сказать: «Ну и дорожки фронтовые!» Поскольку руки у меня были заняты, я так и не мог ответить ему согласно правилам отдавания чести и воинской вежливости. Скорее всего, они приняли меня за своего, но напялившего на себя немецкую шинель. Минуту спустя вездехода и след простыл.
Вскоре в печке весело пылал огонь, и вместе с теплом, наполнявшим землянку, в меня возвращалась жизнь. Еды теперь было вдосталь, патронов тоже, я даже не смог бы унести с собой все ящики — сил бы не хватило. Первым делом я обошел всех погибших товарищей, собрал солдатские книжки и снял с тех жетоны. Едва я покончил с этим, как откуда-то донеслись не то стоны, не то призывы о помощи. С пистолетом наготове я заглянул в ложбину. Там грудой лежали тела — немцы и румыны. Потом разглядел румынского офицера с висевшей на кусочке кожи рукой. Румын умоляюще уставился на меня, и, отведя взор, я заметил, что кое-кто из лежавших здесь немцев еще живы, хотя и тяжело ранены. Что я мог поделать? Я не был медиком, к тому же у меня не было ни перевязочного пакета, ни даже куска бинта, ни глотка воды, чтобы дать им напиться. Я молча повернулся и побрел прочь из этого кошмарного места. Вслед мне выкрикивали ругательства, но я знал — останься я там, и я тоже околею вместе с ними. Будь у меня в пистолете больше патронов, я наверняка положил бы конец их страданиям.
Я вернулся в землянку, прямо на плите поджарил на сале яичницу, подкинул туда мясца и нажрался до отвала. После сытной еды меня потянуло в сон, и я, подстелив под себя сразу несколько одеял, провалился в глубокий сродни беспамятству сон. Ни мучительных сновидений, вызывающих укоры совести, ничего ровным счетом.
Горечь отступления
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
кто каждый день за них идет на бой!
Гёте, «Фауст»
Проснувшись, я не сразу понял, где я и что происходит. В землянке по-прежнему было тепло, хотя свечка и угли в печи догорели, было темно, хоть глаз выколи. Сон хоть и освежил меня, но от мысли о предстоящем на душе было муторно. Мне стоило колоссальных усилий выбраться из-под одеяла и одеться. Снова весело запылал огонь в печи, на сковородке задымилась еда — желанная и горячая впервые не помню уж за сколько дней.
Сам того не сознавая, я стал участником великих исторических событий, оказавшись в самой гуще контрнаступления армии маршала Рокоссовского, в считаные дни окружившей 6-ю армию Паулюса и приступившей к ее планомерной ликвидации в районе Сталинграда.
Эти события ознаменовали собой переломный момент в ходе не только восточной кампании Гитлера, но и Второй мировой войны в целом. Но мне тогда было не до этого, поскольку пришлось всерьез задуматься над тем, как уцелеть в этой мясорубке. Где располагались немецкие позиции в то утро, когда разразилась катастрофа, не было понятно никому, в том числе и мне. Куда идти? Где их искать? К счастью, небо было безоблачным, и если двигаться, чтобы Полярная звезда оставалась справа, точно попадешь на запад, а чутье подсказывало следовать именно в этом направлении.
Выбрав винтовку понадежнее и прихватив вдобавок пистолет, я забрал патроны, провиант, несколько свечей и бутылочку отличного французского коньяка, найденную мною незадолго до этого в спешно покинутой румынскими офицерами землянке. Там же я обнаружил и нечто вроде шубы и меховой шапки. И когда в тот же вечер я, укутанный с ног до головы в мех, выбрался оттуда, чтобы отправиться в путь, я вдруг сообразил, что подобный прикид вполне оказался бы к месту на каком-нибудь фешенебельном зимнем курорте. С тем, правда, отличием, что здешние обстоятельства заставляли в первую очередь печься не о моде, а о тепле. Я пробрался туда, где раньше лежали раненые; стояла мертвая тишина, и все вокруг было покрыто толстым слоем снега. Потом по очереди обошел тела моих четырех товарищей, останавливаясь на минуту около каждого из них, вслух помянул их. И уже уходя, почувствовал, что меня душат слезы, причем рыдать хотелось не столько о незавидной участи других, сколько о своей собственной.