Мысли его обратились к Англии. В Африке он часто вздыхал о ее дремотном зеленом изобилии — о ручьях, окаймленных ивами, о пасущихся стадах, запахе сена, цветущих лужайках, о грачином грае в сонных ильмах; часто думал об одной деревушке, стоящей на вершине холма, о серой ее колокольне. Что ж, через несколько дней он все это увидит. И какой представится Англия в сравнении с трепетной реальностью Непенте? Пожалуй, ограниченной, серенькой: серой на сером, приглушенный свет вверху —сумеречные чувства внизу. Все такое огнеупорное, постоянно готовое пуститься в плавание. Благодушные мысли, выражаемые посредством безопасных в их неизменности формул. Бесхитростный народ. Корабли бороздят море, умы крепко стоят на якорях общих мест. Обильно питаемое тело; дух на строгой диете. Однообразие нации, старательно уважающей законы и обычаи. Ужас перед всем отклоняющимся, крайним, необщепринятым. Боже, храни Короля.
Тем лучше. Этот из души исходящий культ традиции, стремление держаться, как за надежный якорь, за очевидность и благовоспитанность еще в зародыше уничтожали присущую низкому небу и холодным зимним просторам способность плодить чудовищ. Бажакулов. Мистера Херда вдруг поразила мысль что само провидение послало на Непенте русских — ему в назидание и поучение. Хорошо, что он увидел этих существ, в Англии немыслимых. Абсурд с тремя миллионами последователей! Достаточно было взглянуть в пустое лицо Мессии, в его глаза, слезящиеся от благочестия и пьянства, чтобы приобрести широкое гуманитарное образование. А Белые Коровки! Химеры, порождение гиперборейских туманов.
Граф Каловеглиа по—прежнему молчал. Он смотрел на солнце, чей диск уже подкатил к самому краешку горизонта. Солнце медленно тонуло, обращая воду в расплавленное золото. Все затихло. Краски покинули землю, улетев на небо. Там они рассеялись меж облаков. Наверху началось совершение колдовского обряда.
В конце концов старик заметил:
— Думаю, поэтому я и не живописец. Поэтому я и преклоняюсь перед неодолимой строгостью формы. Мы, люди Юга, купаемся в изменчивой красоте, мистер Херд... И все—таки устать от этого зрелища невозможно! Это то, что вы называете романтическим ореолом, интерлюдией волхования. Природа трепещет, полная чудес. Она манит нас, призывая исследовать удивительные, невиданные места. Она говорит: Пройди вот здесь, мой друг, и здесь — пройди там, где ты еще не проходил! Престарелый мудрец отрекается от разума и вновь становится юношей. Дух его детских снов снова приходит к нему. Он вглядывается в неведомый мир. Смотри! Повсюду толпятся приключения и открытия. Эти красочные облака, их летящие по ветру флаги, их цитадели, таинственные мысы, неуследимо возникающие в этот час посреди пейзажа, островки, словно бронзовые чешуйки, рождающиеся из закатного блеска — здесь, перед тобой все чудеса "Одиссеи"!
Он говорил из вежливости и вскоре опять примолк. Мысли его блуждали далеко отсюда.
То были мысли, соизмеримые с окружающим великолепием.
Живописцем граф Каловеглиа не был. Он был скульптором, готовым с минуты на минуту пожать плоды своих трудов. Этой ночью чек уже будет у него в кармане. Триста пятьдесят тысяч франков — или около того. Вот что делало его не то чтобы угрюмым, но сдержанным. Крайности в проявлении радости, как и иные крайности, — люди их видеть не должны. Любые крайности непристойны. Ничего лишнего. Мера во всем.
Даже в фальсификации эллинских шедевров. Он создал один из них ("Деметра" не в счет) и тем удовлетворил свое скромное честолюбие. "Фавн" был его первой подделкой — и последней. Он воспользовался странным даром, ниспосланным ему Богом, чтобы восстановить состояние семьи. Отныне он будет только художником. Даже мысль о том, чтобы стать оптовым производителем античных реликвий, заставляла его ежиться от омерзения.
Триста пятьдесят тысяч франков. Вполне достаточно. Думая об этих цифрах, он начинал удовлетворенно улыбаться. Улыбаться — не более. И пока он размышлял о заключенной сделке, в глазах его неприметно возникло выражение почтительного благоговения; в этой сумме была торжественность, размах, совершенство очертаний, по—своему напоминавшее графу пропорции одного чудесного древнего дорического храма. Примись он продавать бронзы своей собственной выделки, ему за всю жизнь не скопить бы так много. Конечно, бюст или статую работы графа Каловеглиа несомненно удалось бы продать за определенную скромную сумму; но что представляла собой репутация, рыночная ценность даже самых прославленных современных художников в сравнении с репутацией и ценностью безымянного, но совершенного мастера из Локри?
Граф видел вещи в истинном свете. Ни малейшее облачко неуважения не омрачило внутреннего отношения графа к сэру Герберту Стриту и его американскому хозяину; на самом деле, к ван Коппену он питал чувства, граничащие с обожанием. Он уловил в хитроумном американце то, чего не смог уловить никто другой — черты детской свежести и простоты. По всей видимости далекий от миллионера, как далеки два дерева, роняющие листья на разных краях дремучего леса, граф тем не менее ощущал, что корни их переплетаются глубоко под землей, живя общей жизнью, питаясь соками и симпатиями древней, тучной почвы человеческих устремлений. И достигнутым он ни в малой мере не кичился. Свое превосходство над экспертом—искусствоведом граф также воспринимал как подарок богов. Тщеславие было противно его натуре. Он не гордился, но испытывал довольство — тем, что смог вернуть себе прежнее положение в обществе; и еще более тем, что смог выковать цепь, связующую его с прошлым — ключ, открывающий ему вход в содружество Лисиппа и иных, чьи царственные тени, как он полагал, давно уже с улыбкой следили за ним. Он создал "Локрийского фавна" собственными руками. Он тоже, как сказал он когда—то Денису, "имел право на хороший обед". И намеревался теперь этим правом воспользоваться. Одним мастерским ходом он восстановил свое состояние. Ничего лишнего. Граф Каловеглиа знал историю Поликрата, человека слишком удачливого. Он знал, кто поджидает самонадеянного смертного, переступающего границу достоинства и честности. Немезида!
Триста пятьдесят тысяч франков. Матильда получит хорошее приданное. А сам он вновь отдастся своей юношеской страсти, теперь он вправе позволить себе снова стать скульптором и даже, если возникнет желание, собирателем — хоть и не совсем таким, как его восхитительный друг Корнелиус ван Коппен.
— Столкновение между Депутатом и местным судьей было весьма поучительным, вы не находите?
Как и в первый раз, он нарушил молчание только из вежливости.
— Чрезвычайно поучительным, — согласился мистер Херд. —Два мерзавца, так я их для себя определил.
Епископ, подобно прочим жителям острова, с большим удовольствием вникал в мельчайшие подробности этого возмутительного процесса. Очень было похоже, что сама судьба все так устроила, чтобы позволить ему разобраться в особенностях отправления местного правосудия, дав возможность понять, какая участь ожидала кузину, если бы она попыталась искать защиты от преследований Мулена у его близкого друга синьора Малипиццо. Ни на какую справедливость ей нечего было и рассчитывать — во всяком случае с этой стороны. Вероятней всего Судья запретил бы вывозить ребенка из пределов его юрисдикции вплоть до завершения судебного процесса, которого пришлось бы дожидаться целую вечность. Да и английский суд, обремененный давным—давно устаревшими постановлениями, вряд ли счел бы Мулена кем—то иным помимо ее законного мужа, а ребенка, рожденного в более позднем союзе, постановил бы считать плодом незаконного сожительства. Незаконнорожденный: пятно на всю жизнь! Как правильно она поступила, отказавшись следовать букве злостного закона, защитив свое дитя и семью так, как того требовал непреложный человеческий инстинкт!
Непентинский судья показал, на что он способен, поступив совершенно по—скотски с полоумным мальчишкой и с тихими русскими сумасшедшими — первый спасся лишь благодаря вмешательству головореза—политикана, а те... вообще говоря, епископ не знал точно, каким образом московитам удалось выйти на свободу, но всякому, кто слышал рассказ Кита о мисс Уилберфорс, о ее периодических отсидках и периодических выкупах, не потребовалось бы особенно напрягаться, чтобы заподозрить, что этот джентльмен негласно принял определенные меры, а подстрекнула его, по—видимому, очаровательная госпожа Стейнлин. Пародия на правосудие, олицетворяемая синьором Малипиццо, — какой непривлекательной выглядит она в сравнении с более чем удовлетворительным, прямым и деловым подходом, продемонстрированным его кузиной в незамысловатом деле Мулена!