— Я другое имел в виду — вправе ли мы публично одобрить существование этих дам, если они действительно существуют?
— Да с какой стати я должен одобрять его или не одобрять? Старик ван Коппен занят своим, в мои дела он не лезет. У него, как у всякого разумного человека, есть свое хобби. Ну, развлекается человек. Зачем я стану ему мешать? Объясните мне, почему я должен относиться к чему бы то ни было с неодобрением?
— Но послушайте, Кит! Разве не вы совсем недавно с неодобрением отзывались о вертикальных богах?
— Это другое дело. Они лезут в мои дела.
— А разве странные хобби их приверженцев вам не противны?
— Ничуть. Их хобби моим никак не мешают. Ощущение собственной праведности или греховности это вполне невинная форма самопотворства...
— Невинное самопотворство? Подумать только! Похоже, вы для разнообразия решили взять за горло мораль. В этом и состоит ваше представление о грехе? Но каким же образом Моисей дошел бы до мысли описать в своем Законе определенные виды неподобающих деяний, если бы не было доказано, что они вредны для общества в целом?
Прежде, чем дать ответ, друг его немного помолчал. Он вытащил новую сигару, откусил ее кончик, закурил. Отпустил в полет над морем несколько ароматных клубов дыма. И наконец сказал:
— Моисей! У меня имеется ясный мысленный портрет Моисея, ясный и лестный. Я представляю его кротким, мудрым и терпимым. Вообразите себе подобного человека. Вот он набрасывает предварительный перечень заслуживающих того, чтобы о них говорить, неправомерных поступков, намереваясь представить его Богу на одобрение и затем включить в Десять Заповедей. Сами понимаете, ему трудно решить, какие грехи внести в этот список, а какие оставить. Однако то прегрешение, в котором обвиняют нашего миллионера, он пока даже не рассматривает.
— Это почему же? — поинтересовался епископ.
— Кочевые обычаи. И кроме того, не забывайте — Моисей доброжелательный старик, ему нравится, когда люди получают удовольствие настолько безвредное, насколько это вообще возможно, он вовсе не склонен во всем выискивать зло. Однако Аарон или кто—то еще из старых друзей его семьи думает иначе. Это тип человека, всем нам знакомый — пуританин с кислой физиономией, утративший силу, которой люди справедливо или несправедливо наделяют ван Коппена. Он забыл, чем он сам занимался в молодые годы; он является к Моисею с уверениями, что такие поступки повергают его в ужас. "Молодежь, — говорит он, — что она себе позволяет! Это грех, вот что это такое. А за тебя, Моисей, мне стыдно. Подобное поведение необходимо запретить. Ты обязан открыто осудить его в этих твоих благословенных Скрижалях". "Грех? — говорит кроткий Моисей. —Ты удивляешь меня, Аарон. Признаюсь, я эти вещи никогда под таким углом не рассматривал. Впрочем я тебя кажется понимаю. У нас сегодня ночью заседание на Святой Горе; может быть мне удастся провести предложенную тобой статью..." "Сделай одолжение, проведи" — отвечает гость. "Но не слишком ли ты строг к молодым людям? — спрашивает Моисей. — Ты не поверишь, но я и сам был юношей, и если б в ту пору существовал подобный закон, мне пришлось бы очень не сладко. Более того (тут в глазах его загорается вдохновенный, пророческий огонь), я кажется предвижу явление в далеком будущем особы царственного рода и притом же возлюбленной Господом — некоего Давида, которого, если твое предложение примет силу закона, хочешь не хочешь придется счесть отъявленным грешником". "Да пропади он пропадом, твой Давид! Слушай, старина, я же у тебя не денег взаймы прошу. Просто присмотри, чтобы этот мой Новый Грех занесли на Скрижали. Черт побери! Что тебе стоит, с твоим—то влиянием наверху? Ты и представить не можешь, до чего мне противно видеть, как весь этот молодняк... этот молодняк... да что тебе, непременно нужны подробности?" "Нет, не нужны. Не такой уж я и дурак, — говорит кроткий Моисей. — Ладно, постараюсь тебе угодить, хотя бы в память о твоей замечательной матушке".
Под конец повествования епископ против воли своей улыбался.
— Вот так, — продолжал Кит, — фарисеи и склонили Моисея на свою сторону. Так появились на свет и были разложены по полочкам грехи. Из этой бессмысленной иудейской систематики доброго и дурного они перескочили прямиком в английский уголовный кодекс. И уж в нем—то засели накрепко, — добавил он.
— Так вот отчего вам не по вкусу то, что вы называете системой верхних богов?
— Именно! Меня не волнует присущая ей нездоровая тенденция к умножению грехов. Меня волнует, что эта система лезет в мои дела — и именно тем, что преобразует грехи в преступления. Понравится вам, если вы попадете под суд за какой—нибудь смехотворный пустяк, ставший преступлением лишь потому, что прежде он был грехом, а грехом ставший из—за того, что страдающее диспепсией или бессилием древнее ископаемое позавидовало удовольствиям ближнего? От наших уложений за милю несет покрывшими себя позором этическими теориями; отовсюду торчит копыто теолога, реакционера.
— Я эти вещи никогда под таким углом не рассматривал, —сказал мистер Херд.
— Нет? А наше благоговение перед вдохновенными идиотами, оно никогда вас не поражало? Неужели вы не видите, что мы застряли на уровне этого enfant terrible[47] от христианства, Павла из Тарса с его на диво подвешенным языком? На уровне наших русских с их прогнившим Мессией? Кстати, как они вам?
— По—моему, очень милы, особенно когда купаются все вместе. Вид не вполне пристойный. Но решительно апостолический. Вы знаете, меня в подобных делах шокировать нелегко. Живя в Африке, среди м'тезо, и не такого насмотришься! Замечательные ребята. Уверяю вас, они бы любого на этом острове заткнули за пояс. Да и ваши друзья буланга тоже! Представьте, я как—то за один день окрестил около трехсот из них. А они прямо на следующей неделе съели миссис Ричардсон, лучшую нашу проповедницу. Бедняжка! Помню, мы похоронили ее сапоги для верховой езды. Больше хоронить было нечего... Жарковато становится, вам не кажется? Так и клонит ко сну.
— Ко сну? Совершенно с вами не согласен. У этой русской секты было на родине от двух до трех миллионов сторонников, Херд. Но, боюсь, наш маленький контингент долго на острове не задержится. Судья говорил мне, что намерен разделаться с ними при первом удобном случае. Если там и вправду созывают Милицию, я не удивлюсь, услышав, что Мессия опять что—то отколол.
— Правда? Хм. Милиция... Мне что—то вдруг стало так жарко.
На сегодня мистер Херд услышал достаточно. Теперь он откинулся назад и замер.
Однако у Кита сна не было ни в одном глазу.
— Ну что вы за человек, мистер Херд, одни огорчения с вами. Сначала вы втягиваете меня в религиозную дискуссию, а стоит мне разойтись, как вы засыпаете.
— Я не хотел спорить с вами, дорогой мой друг. Слишком жарко для споров. Я хотел услышать ваше мнение.
— Мое мнение? Послушайте, Херд. Человечество отдано на милость кучке невротиков. Невротиков с их дурацкими лозунгами. Такими как "долг", "милосердие", "целомудрие", "трезвость". Трезвость! Ради того, чтобы какая—нибудь мисс Уилберфорс не являлась домой пьяной — послушайте же, Херд! — всех остальных невменяемых, вроде нас с вами, лишают удовольствия выпить после десяти часов вечера кружку пива. До чего же мы любим мучить самих себя! Нет, вы послушайте, Херд. Я скажу вам к чему дело идет. Мы созрели для нового Мессии, совсем как эти русские. Мы не европейцы. Мы индийские факиры, самоистязатели. Шайка мазохистов. Вот во что превратили нас верхние боги. Да послушайте же, Херд!
Но смысл его тирад уже не давался епископу. Их звук доносился до него подобием далекого эха. Он задремал, сам того не заметив.
— Факиры. Я все понимаю...
Казалось, лодка движется медленнее, чем прежде. Возможно, гребцы устали или перегрелись. Жар проникал даже сквозь полог. Устроившийся на подушках мистер Херд ощущал, как лоб его покрывает испарина. На него словно пало заклятие — заклятие южного полдня. Оно убаюкало его чувства. Сковало мысли.