— Личные отношения, которые сводятся к фаворитизму и продажности? — спросил Эймз. — Хорошенькие порядки!
— Философ может спокойно жить только при продажном правительстве.
— Совершенно с вами не согласен.
— А вы никогда со мной не соглашаетесь, — откликнулся Кит. — И всегда оказываетесь неправы. Вспомните, как я вас предостерегал насчет того увлечения. И вспомните, каким ослом вы себя в итоге выставили.
— Какого увлечения? — с ноткой безнадежности в голосе спросил Эймз.
Его собеседник молчал. В определенных случаях мистер Кит умел проявлять тактичность. Он сделал вид, будто поглощен отрезанием кончика у сигары.
— Так какого же увлечения? — настаивал библиограф, страшась того, что должно было последовать.
Оно и последовало.
— Ну, той истории с аэростатом...
Было бы неправдой сказать про мистера Эймза, будто он жил на Непенте, потому что лондонская полиция разыскивала его в связи с некоторыми происшествиями в Ричмонд—парке; будто настоящая его фамилия вовсе не Эймз, а Даниэлс — ну, знаете, печально известный Ходжсон Даниэлс, тот, что был замешан в скандал вокруг Клуба "Лотос"; будто он являлся местным уполномоченным международной шайки торговцев живым товаром, дочерние предприятия которой раскиданы по всему свету; будто он и вообще не мужчина, а бывшая владелица меблированных комнат, имеющая основательную причину скрываться под мужским обличьем; будто он заядлый морфинист, лишенный сана баптистский священник, удалившийся от дел ростовщик, огнепоклонник, румын, оступившийся банковский клерк, опустившийся жокей, который после вынужденной отставки покрыл себя позором в связи с одним ист—эндским исправительным заведением, предназначенным для мальчиков из Бермондси, а затем — после того, как заложил драгоценности собственной матушки, забросал дам из общества анонимными письмами с угрозами разоблачить их мужей, а самих мужей точь в точь такими же, но уже с угрозами относительно дам; пытался шантажировать трех членов Кабинета министров; лишил множество несчастных девушек—служанок их тяжким трудом заработанных накоплений, продавая им поддельные Библии — затем после захватывающей погони был, наконец, изловлен полицией на площади Пикадилли, причем в руках у него находился сорокафунтовый лосось, которого он на глазах у множества свидетелей стянул на Бонд—стрит прямо из витрины рыботорговца.
Все это и многое сверх этого о нем говорили. Мистеру Эймзу это было известно. Добрые друзья не оставляли его своими заботами.
Сочинением подобных историй утверждалась в глазах общества некая проживавшая на острове дама. Вследствие определенного физического недостатка она редко появлялась на людях, ей только и оставалось, что сидеть, подобно Пенелопе, дома и ткать ковры — этот был еще не из самых ярких, — пуская в дело обрывки приносимых слугами сплетен, которые она скрепляла злокачественными выделениями собственного разнузданного воображения. Мистера Эймза отчасти утешала мысль о том, что он не единственный из оклеветанных таким манером обитателей острова, и что чем человек безобиднее, тем страшнее связанные с ним россказни. И все—таки он страдал. Вот по какой причине (помимо отвращения, питаемого им к Паркеровой отраве и к невоздержанной, шумной болтовне завсегдатаев) он так редко заглядывал в клуб "Альфа и Омега" — ему неизбежно пришлось бы встречаться там со сводным братом этой дамы. Разумеется, он прекрасно понимал, как ему следовало поступить. Ему следовало воспользоваться примером людей, которые вели себя, как мерзавцы, и открыто этим гордились. Только так и можно было сквитаться с нею: выбить у нее почву из—под ног. Кит нередко прочитывал ему на эту тему краткую лекцию:
— Вы же наверняка понимаете, в чем состоят практические достоинства совершения какого—нибудь непотребства. Это единственный способ заткнуть ей рот, если, конечно, вы не предпочитаете ее отравить, что даже здесь обойдется вам недешево, хотя можете быть уверены — я сделаю все для меня посильное, чтобы Малипиццо закрыл на содеянное вами глаза. Я только боюсь, что вы не осознаете должным образом достоинств негодяйства как формы художественного творчества и образа жизни. Подумайте сами: любому правому делу соответствуют тысячи неправых! Какое обширное поле приложения сил для одаренного человека, особенно в стране вроде этой, где независимое и открытое поведение все еще пользуется уважением. А вы за последнее время не совершили ничего достойного занесения в chronique scandaleuse[16] Непенте. Сколько лет прошло со времени этого вашего увлечения, двенадцать? Время уходит, а вы по—прежнему возитесь со своим старичком Перрелли, погружаясь в трясину нравственного оцепенения. Вы ведете себя попросту нечестно по отношению к нам, ко всем остальным. Мы все стараемся по мере сил сделать жизнь более яркой и праздничной. Опомнитесь. Встряхнитесь. Будьте мужчиной! Сделайте что—нибудь, докажите, что вы еще живы.
Мистер Эймз выслушивал его тирады с улыбкой негодующего изумления. Он не обладал способностями, необходимыми для того, чтобы жить в соответствии с идеалами человека, подобного Киту, чье расположение к греховности во всех ее проявлениях могло бы сделать его решительно неприемлемым для порядочного общества, когда бы не его вопиющее добродушие и замечательно вкусные завтраки. Мистеру Эймзу оставалось лишь молча страдать.
А причина для страданий у него имелась весьма основательная. Упомянутое двенадцатилетней давности "увлечение" обзавелось ныне разительным сходством с призраком, никак не желающим упокоиться с миром. История эта была известна на острове каждому, всякая новая партия приезжих получала ее от предыдущей, будто эстафетную палочку. Мистер Эймз знал, что при любом упоминании его имени этот единственный неблагоразумный поступок, какой он себе позволил, преподносится очередному слушателю, наподобие лакомого блюда. Блюда, не утратившего вкусовых качеств, даром, что он искупил содеянное двенадцатью годами беспорочной жизни. Да он и сам чувствовал себя виноватым. В прошлом его имелась неблаговидная тайна, и он понимал, что говорят о нем люди.
— Эймза знаете? Ну да, его самого. Тихоню, который что—то там пишет. Оно конечно, и половина того, что о нем болтают, не лезет ни в какие ворота. Женщина она неплохая, но тут явно переборщила. И все—таки нет дыма без огня. А знаете, что с ним случилось на самом деле, не знаете? Да уж! глядя на него и не скажешь, что он на такое способен.
Так что же случилось?
А случилось то, что библиограф влюбился, как может влюбиться лишь чистый помыслами, рыцарственный джентльмен. То был его первый да и последний опыт подобного рода —всепоглощающая страсть, делающая немало чести его сердцу и очень мало — уму. Пробудившееся в нем чувство оказалось настолько глубоким, что на краткие месяцы безрассудной влюбленности мистер Эймз не просто забыл о своем кумире Перрелли, но проникся к нему насмешливым презрением. Весь характер библиографа переменился. И пока на кипы его заметок оседала пыль, мистер Эймз, к изумлению окружающих, разыгрывал светского господина. То было истинное преображение. В нем обнаружилось пристрастие к модным галстукам и коротким гетрам, он зачастил на пикники и лодочные прогулки, обедал в ресторанах и даже изрек одну или две ставших классическими шутки насчет сирокко. Пока истинная причина его поведения не выплыла наружу, Непенте лишь таращился в изумлении. Когда же она выплыла, общее мнение свелось к тому, что он мог бы избрать для обожания предмет подостойнее, чем "ballon captif[17]".
Она родилась на материке и — следует отдать ей должное —не имела желания выдавать себя за нечто отличное от того, чем была, а была она цветущей, склонной к чревоугодию женщиной с вулканическими глазами, тяжелыми золотыми браслетами, намеком на усики и такими толстыми руками, какие и ноги встретишь далеко не у всякого: существом вполне неправдоподобным. Никто за исключением мужчины поистине благовоспитанного, безупречно нравственного, обладающего утонченным чувством чести и мягкостью нрава, не допустил бы, чтобы его застукали даже на одной улице с подобным кошмарищем; никто за исключением подлинного джентльмена не смог бы в нее влюбиться. Мистер Эймз бегал за ней, точно собачка. Он вел себя, как последний осел, на то, что о нем говорят, ему было решительно наплевать. Мужчины твердили, что он не в себе, что он спятил, что у него приступ острого помешательства. Милосердная Герцогиня заметила лишь: "Каких только чудес не бывает". Зато госпожа Стейнлин, единственная из всех знакомых упомянутой дамы, лишь прониклась к мистеру Эймзу за проявленную им лопоухость, еще большей приязнью. Она была истинная женщина — друг всех влюбленных; она понимала человеческое сердце с его изменчивыми прихотями. Она распахнула объятия перед парой влюбленных, и принялась развлекать их по—королевски, как только она одна и умела, что придало им обоим подобие веса в обществе. Мистер Эймз вследствие такого дружеского обращения день ото дня тощал, высыхая прямо на глазах. Возлюбленная же его расцвела еще пышнее. Вразвалочку следуя за ним по пятам, — оба передвигались уже с трудом, — она добралась, наконец, до высших слоев местного общества, в разреженной атмосфере которого ее аппетит, не говоря об иных чертах ее личности, скоро заслужил ей зловещую славу. За наикратчайший срок ей удалось получить множество прозвищ: "прорва", "филейный бифштекс", "слониха", "феномен" и — среди понимающих по—французски — "ballon captif".