Страна вступила на путь индустриализации, и, пожалуй, это больше всего сказывалось в изменившемся пейзаже Москвы. Казалось, в городе всё сдвинулось с места – дома, улицы, площади, скверы и даже памятники. Взлетали на воздух древние церквушки, храмы, рушились монастыри и дома, а на их месте возникали строительные площадки, огороженные серыми дощатыми заборами.
Вместо круглоголовых колоколен, испокон веков подпиравших московское небо, потянулись в синеву длинные верблюжьи шеи башенных кранов – казалось, они хотят сжевать мирно плывущие низкие облака. Взлетела на воздух и наша церковь Старого Пимена, и церковь на углу Благовещенского – переулка, куда я ходила «облегчать душу», и та, что в Палашах, где венчались Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Старушки крестились и плакали. «Не к добру, не к добру…» – жалостливо твердили они.
Улицы напоминали траншеи – проводились новые трассы водопроводов, укладывались миллионы метров кабеля. И эта вздыбленная, развороченная земля породила новых людей. В брезентовых комбинезонах и широкополых шляпах, с бурами и лопатами через плечо, громко разговаривая и стуча тяжелыми башмаками и сапогами, хозяйским шагом ходили они по городу – метростроевцы.
Когда в доме случается ремонт, переезд или генеральная уборка, самыми активными участниками становятся дети. Их деятельность не всегда приносит пользу, и нередко взрослые покрикивают на них, чтобы умерить их энтузиазм. Но дети не обижаются и продолжают сновать из комнаты в комнату, по коридорам и лестницам, вмешиваясь во всё и от всей души желая быть полезными и участвовать в жизни взрослых.
Новый строй создавался на вечное, как он был уверен, жительство, до основания ломая вековые устои. И мы, дети, – что уж теперь отрекаться?! – с наслаждением дышали пропитанным строительной пылью воздухом.
Едва закончив уроки, мы бежали на строительные площадки, копали землю, перетаскивали бревна и доски, помогали разгружать автомашины с песком, кирпичом, цементом. Мы помогали рубить столетние липы на Садовом кольце и с восторгом сажали в новых скверах чахлые прутики тополей, мы собирали книги для подшефных библиотек и бумажную макулатуру.
Днепрострой и Магнитка, индустриализация и коллективизация, пятилетки, пятилетки, пятилетки – вот слова нашего отрочества. Мы повторяли их на тысячу ладов, рисовали на плакатах и в стенгазетах, складывали в стихи и песни. «Рассказ о великом плане» Ильина был одной из наших настольных книг. А когда кто-нибудь из взрослых жаловался на недостаток продовольствия и нескончаемые очереди в магазинах, мы, со всей истовостью одиннадцати лет, повторяли:
– Выполним пятилетку, и всё будет по-другому!
Как мы верили и как были счастливы этой верой!
Но вот всё чаще и чаще в разговорах взрослых, а значит, и наших стало звучать слово, зловещий смысл которого нам суждено было понять только через несколько лет: ФАШИЗМ.
В Старопименовском переулке, на месте церкви Старого Пимена, строился многоэтажный дом. Говорили, что в нем будут жить шуцбундовцы – австрийские и немецкие революционеры, которым пришлось покинуть родину, потому что там власть захватили фашисты.
Мы росли в атмосфере истинного интернационализма. В нашем классе учились дети самых разных национальностей – русские, татары, евреи, грузины, армяне, латыши и даже девочка-китаянка. Но нам и в голову не приходило задуматься над тем, кто из нас к какой национальности принадлежит.
Но вот в нашей школе появились новые мальчики и девочки, они были одеты куда наряднее нас, у них были лакированные ранцы и прекрасные письменные принадлежности. Они почти не говорили по-русски, и единственное отлично было у них за немецкий язык. Фашизм изгнал их с родины. И мы на всю жизнь запомнили: если человека заставляют задуматься над тем, кто он по крови, – это фашизм!
На экраны Москвы вышел фильм «Рваные башмаки», и мы без конца бегали в кинотеатр «Центральный» на Страстной площади смотреть его. Горестная судьба немецкого мальчика Буби волновала нас, как своя собственная. Я и сейчас, шестьдесят лет спустя, словно въявь вижу последние кадры фильма: убитый мальчик в клетчатой рубашечке лежит на мостовой, рядом с ним детская музыкальная труба, которая навсегда смолкла, потому что умолк ее маленький хозяин.
«Поджог Рейхстага! Грандиозная провокация фашизма!» – запестрели заголовки газет. Георгий Димитров. Лейпцигский процесс.
Для моих детей и внуков – это один из билетов на экзамене по истории. А для меня живая и горячая легенда моего детства, это наша наивная мечта о Всемирном Союзе Советских Республик, это пионерские сборы и взметнувшиеся кверху детские ладони – требование свободы болгарским коммунистам.
Три месяца в далеком Лейпциге идет процесс. А мы, дети, ходим по перекопанным московским улицам, по бульварам, желтые листья шуршат у нас под ногами, дождь лакирует асфальт и булыжник, мы садимся на мокрые скамейки и без конца пересказываем друг другу речь Георгия Димитрова, мы вместе со взрослыми гордимся, что этот человек, оказавшись на скамье подсудимых, ведет себя как обвинитель.
И мы собираем горы утиля и металлолома в фонд МОПРа[3], мы тоже хотим быть борцами за всемирную революцию.
16 декабря 1932 года объявлен приговор: Димитрова освободить! Но мы помним угрозу Геринга: «Каков бы ни был приговор, я до вас доберусь!»
И вот Димитров в Советском Союзе, наша страна приняла его в свое подданство.
Великий Гёте сказал: «Деньги потерять – ничего не потерять. Честь потерять – потерять много, но соверши подвиг, и всё забудется. Мужество потерять – всё потерять». Эти слова Димитров, находясь в лейпцигской тюрьме, взял своим девизом.
Да, главное в жизни – не терять мужества. Каких-нибудь полтора года назад меня не принимали в пионеры, и мне казалось, что жизнь кончилась. Но вот пришла весна 1934 года, и завтра, накануне майских праздников, мне предстоит надеть красный галстук на шею – кого бы вы думали? Самого Георгия Димитрова! Он приедет к нам в школу, и мы будем принимать его в почетные пионеры.
Конечно, мы с бабушкой не спали почти всю ночь, долго разговаривали в темноте, и она сетовала, что родилась не вовремя и не пришлось ей заниматься общественной деятельностью.
– Владимир Николаевич был очень ревнив, – вздыхая и ворочаясь в постели, говорила бабушка. – Он даже запретил мне ходить на занятия любителей струнной музыки, организованные в Тифлисе сестрами Тизенгайзен, родственницами декабриста. А сейчас, о, сейчас я обязательно была бы председателем чего-либо…
Утром бабушка придирчиво осмотрела мой туалет: белую блузку и синюю сатиновую юбку, красный галстук и белые с голубыми каемками резиновые тапочки, которые мы за сочетание цветов называли райскими.
День мне запомнился ярким и солнечным. Косые столбы пылинок летели через большой зал, деревья в огромных окнах покачивались, и мелкая клейкая листва светилась на солнце. Я смотрела в зал сбоку, из-за сцены. В руках у меня новенький красный галстук и железный зажим, на котором эмалью три огненных языка – пионерия, комсомол, партия. В зале шумно и гулко. Но вот на мгновенье всё стихает, и тут же тоненькое «ура» и нестройные поначалу аплодисменты заполняют зал.
Димитров проходит мимо меня быстрым легким шагом – большой, решительный. Аплодисменты всё громче. Он приветственно поднимает над головой две сомкнутые в рукопожатии руки, пытается что-то сказать, но ребята не слушают, продолжая хлопать и кричать. Кто-то выбегает на сцену и обнимает его. В страхе, что мне будет не протолкаться к нему, я нарушаю порядок, предписанный директором и вожатым, протискиваюсь вперед. Ребята расступаются.
– Пионерская база 25-й образцовой школы принимает вас в почетные пионеры! – звучит торжественный голос Фати Гурария.
Я тянусь изо всех сил, стараясь заправить галстук под воротник его рубашки. Руки мои дрожат, и концы галстука не попадают в зажим.
Димитров смеется, я чувствую на щеках и шее прикосновение его сильной, горячей ладони.