— И твое тоже, крохотуля, — попыталась ввернуть Йолан.
Но Вукович не ответил, обратив на Хайдика горестно красноречивый взгляд (что, мол, я говорил?), взгляд скорбный и невинный, как у новорожденного мышонка, которого обвиняют, будто он кошку съел. Йолан попробовала его уличить в противоречиях и фактических неточностях, — прежде всего про «измену и перемену»: не «поэт сказал», а герцог мантуанский поет в «Риголетто», кроме того, если трагедия слабых — заставлять себя быть сильными, хитрость не может быть их оружием, но даже не договорила, поняв: любые ее, самые неопровержимые аргументы будут сочтены здесь «бабьими вытребеньками». Хайдик соизволил ее заметить, только проголодавшись.
— Дай чего-нибудь поесть, — распорядился он величественно. — Мне и этому господину.
«Господин» вскочил, отрекомендовался, щелкнув каблуками: «Вукович Бела, к вашим услугам», и они еще усердней потрясли друг другу руки. Йолан так и подмывало расхохотаться, но она понимала, что тут поставлено на карту, недаром Вукович рассыпался, как дипломат: «Примите мои уверения» и прочее, это распираемый самодовольством Хайдик ничего не замечал, упиваясь самой дешевой лестью (ВСЕ МУЖИКИ ТЩЕСЛАВНЫ, их только похвали, любой нелепице поверят, скажи кругломордому, что у него ангельское личико, кувшинному рылу — что у него римский профиль, недоумку — что он философ, косолапому — что у него сексапильная походка, и твой навек). Вот и Хайдик уверовал, будто никто его до сих пор не ценил, даже сам он себя, и всю горестную повесть своей жизни поведал Вуковичу, про первую женитьбу и про вторую, валя все вместе, Йолан и эту задрипанную лахудру Маргит, плоскую, как доска, ни титек, ни задницы, и оба дружно порешили: все бабы — курвы (как о том было выше сообщено), шофер раскроет рот, Вукович уже кивает, а сам скажет, Хайдик торопится согласиться, и ну поддакивать наперебой, до того дошли, что сидят и в глаза друг дружке смотрят проникновенно, как влюбленные педики.
Помимо своих прочих незаурядных качеств, Йолан Хайдик, в девичестве Варга, обладала умом и решительностью, любила искусство, не ограничиваясь чисто материнской заботой о юных его представителях — музыкантах, питомцах театральных училищ (потому-то в прежние годы, до брака, знавшие ее и звали Мамулей), с удовольствием, если сводят, хаживала в кино и театр, приобрела солидные познания в своей торгово-ресторанной профессии, умела разговаривать с людьми, особенно алкашами, силой тоже бог не обидел, такую оплеуху могла с размаху закатить, любому мужчине под стать (исключая, может быть, Хайдика); но при всех замечательных свойствах Йолан была прежде всего женщиной, истинной дщерью Евы, а следовательно, самообольщалась. И не находя удовлетворительного объяснения, почему Вукович не убирается подобру-поздорову, никто ведь не мешает, остановилась на одном: хочет продолжить приключение и с этой целью заговаривает мужу зубы, каковое допущение, хотя никакого серьезного романа Йолан не собиралась затевать, приятно пощекотало ее самолюбие, — в противоположность мужнину поведению, глубоко ее уязвлявшему. Ведь, кажется, все причины есть на нее обратить внимание, из-за нее запечалиться (или взбеситься от ревности, что в конце концов одно и то же), а вот поди ж ты: инцидент с Вуковичем, которого Хайдик, некстати воротясь, застал в своей постели, навел его на мысли не о ней, Йолан, не об их супружеских отношениях, а о первой его жене, Маргит (зациклился, ненормальный, на этой Маргит), — вот что сбивало с толку, даже злило Йолан, лишая обычной рассудительности, толкая на необдуманные поступки, и она в самый неудачный момент задала мужу вопрос, когда он наконец слезет со своей Маргит. Хайдик, однако, слезать не собирался, удостоив жену лишь уничтожающим взглядом, да и то с высоты недосягаемого мужского величия, и тут, несмотря на самое невыгодное положение, самолюбие Йолан взыграло.
— Ты пойди, детишкам своим поплачься, какого дурака свалял, может, поумнеешь, — прошипела она.
Замычав от боли, Хайдик всем телом повернулся к ней, вместе с табуреткой, в чем не было смысла: табурет без подлокотников, поворачивайся, куда хочешь.
— Чего тебе надо? — тихо спросил он, и его кроткие голубые глаза подернулись предвещающей бурю синевой. — Можешь ты в толк взять, дура чокнутая: обо мне речь; меня, а не Маргит дружок твой хотел объ…! — Голоса Хайдик не повышал, кверху всползла лишь его сивая бровь (левая). — Слышишь, Йолан, не доводи, пожалеешь! Я по-человечески хочу, пойми, по-людски; не пришиб вот его, как кролика, ребер не переломал, — и тебя не отлупил, а заслужила. Чего тебе еще?
— А того, чтоб ты ребра переломал иль меня излупил, все равно, только делай что-нибудь, а не ной, мужик ты или нет, в конце-то концов!
— Если грубый скот тебе нужен, — с оскорбленным достоинством возразил Хайдик, — возьми подонка любого из кафешки своей, но я из-за тебя никого не стану пришибать, а тебя тем более, шлюха мокрохвостая, руки только марать.
Йолан ударилась в истерику (по полу, правда, не каталась, но вопить вопила), — как смеет он эту сухую жердь, дрянь расчетливую, проститутку безгрудую с ней равнять, а впрочем, ВСЕ МУЖИКИ ХОРОШИ, сумасбродок им, психопаток, эгоисток подавай, которые их не ставят ни во что, изгиляются, лишь бы помучить, а те и рады, на все готовы ради таких, поклоняются, по гроб жизни не забывают, и пожалуйста, нужно мне вот так, в упор, до слез, жаль только, сразу не выставила, верна два года была (тут она прилгнула), как мать за сыном-дебилом ходила (а тут сказала правду), и, перекинувшись на Вуковича (реальный удар самолюбию оказался чувствительней лестного предположения, будто Вукович ради нее, из хитрости остается), обозвала его альфонсиком в кепочке и велела сию же минуту убираться. Молодой человек встал, сообщив, что ему было бы крайне неприятно, если б его присутствие повлекло дальнейшие раздоры, и, хотя он рад знакомству с Хайдиком, в чьем лице обрел истинного друга, в интересах семейного согласия удаляется, не двинувшись, однако, с места после этого громкого заявления. Хайдик же испытал странное ощущение, будто в ладони у него, как круглый румяный персик в августе, зреет, наливается пощечина, и Йолан совсем немного надо, чтобы тепленькой, прямо с ветки ее заполучить; тем не менее, огромным усилием воли сдержавшись, он сдавленным от волнения голосом, тихо, только ударяя после каждого слова донышком пивной бутылки об стол, сказал:
— Заткни свою грязную пасть и против Маргитки меня не настраивай, ничем ты не лучше ее, точно так же со мной поступила, и с этого дня больше чтобы про нее не заикалась, права не имеешь, Маргит — мать моих детей, а ты помалкивай, в мужской разговор со своими замечаниями не лезь, покуда не спросили.
С сатанинским хохотом Йолан объявила, что он еще пожалеет, и, передернув независимо плечами, умолкла, примирясь с поражением (временным, в этом она не сомневалась).
Хайдик извлек из холодильника последнюю пару бутылок и спросил, есть ли еще пиво, Йолан с ненавистью отрезала: «Нет». Длинной лапищей Хайдик дотянулся с табуретки до шкафа, открыл дверцу, там на второй полке снизу ровными рядами выстроились полные бутылки, счетом восемь. Йолан, не отводя глаз, упрямо глядела на них.
— Поставишь в холодильник, — устремил на нее Хайдик укоризненный взор. — Две в морозилку положи.
Йолан почла за лучшее покамест не перечить.
Справедливости ради следует сказать, что и у шофера настроение было так себе. Омрачавшая его тоска никак не желала рассеиваться, к тому же зашевелилась смутная догадка, что поступает он довольно глупо, но ничего поделать не мог, зная: все это не случайно, а закономерно, так было и раньше — и нет оснований думать, что не будет впредь. Бальзам на его свежую рану могло пролить лишь чье-нибудь человеческое участие, и он нашел его в лице приятного, внимательного, обходительного молодого человека, который его понял, — понял, что кулаки он не пускает в ход не потому, что такой уж добряк (или тюря, размазня, тюфяк, сказала бы Йолан), а потому что силач и знает: вдарит и — амба, а значит, еще подумает, прежде чем ударить, вообще зря не машет кулаками; будучи СИЛЬНЫМ, уверен, что вынесет УДАРЫ СУДЬБЫ (это один Вукович заметил, поблагодарив даже, что он его не пришиб, не то что другие, пользовались только его добротой, злоупотребляли миролюбием, как Йолан, а до нее Маргит). Но, с другой стороны, и Йолан как-то надо пронять, проучить, хотя бы серьезным мужским разговором с этим парнем, которого она подцепила, демонстративно ее при этом не замечая, а толкуя про Маргит, — тактика, оправдавшая себя, как шоферу показала описанная выше вспышка Йолан. Показала, но не удовлетворила; все портила упомянутая догадка, что женин любовник (или почти любовник, если верить ему) — не самый подходящий собеседник, чтобы перед ним душу изливать. Но как быть, если эта гордячка надутая соломинки ему не протянет, малейшего вида не подаст, что не права, виновата; в такой ситуации не было выбора, только рассказать про Маргит, давая тонкими намеками понять жене, что и она не лучше, так же с ним поступает. Хайдик знал, чем ее допечь (и допек, как мы видели), — Йолан терпеть не могла, на дух не принимала Маргит, и не было для нее ничего оскорбительней, нежели с Маргит ее сравнивать, но хоть усвоит, что не такой он болван, если сносит свой позор с достоинством; что понимает всю тяжесть ее проступка, но до крайности и его опасно доводить, чаша может переполниться; хороша она будет, Йолан, не лучше Маргит, брошенной им (а не наоборот, как утверждают некоторые): уж как ревела тогда, истеричничала, на шею кидалась, грозилась покончить с собой, каких ни сулила благ, лишь бы не покидал, но поздно, всему есть свой предел, Янош Хайдик редко себе позволит слово молвить, но если уж скажет, всё.