Заведующий тянет носом воздух и зажимает пальцами ноздри. «Смрад вольной жизни», — насмешливо говорит он. Это шутка, ей следует смеяться. И «наш человек» изрыгает нечто, отдаленно напоминающее смех. Он уже изрядно накачался и не очень-то слышит, плохо понимает, что сказал заведующий, но что бы тот ни сказал, гогот извергается из него в силу служебного долга. Разумеется, недаром. Всему есть цена. Даже похожему на рыганью гоготу. По крайней мере, раз в час «наш человек» «идет взглянуть что и как», выскакивает «проветриться». «Ну, так я пойду проветрюсь, шеф». Тот кивает. Напротив нас так называемая закусочная. Там-то и проветривается «наш человек». «Наш человек» сейчас придет, подождите немного, пожалуйста». И кивку тоже есть цена. «Наш человек» не замечает, что начальник мухлюет с весами. Но этому опять-таки есть цена. Некоторое время я пыталась угадать, откуда же у «нашего человека» берутся деньги на пять-шесть кружек пива в день и по меньшей мере на две порции рома, ибо это примерно и есть его дневной заработок. Потом я заметила махинации с весами и то, что некоторые вещи отбираются, откладываются в сторону и не отправляются со служебной машиной. Подумать только. Вокруг сплошные махинации для того, чтобы обмануть тетю Гизи! Ужас. Бред. И тем не менее мы ее обманываем. Потому что и я держу язык за зубами. Разумеется, и этому есть цена. Буквально на второй день, когда «наш человек» ушел «проветриться», заведующий стал за моей спиной. «Ну, как вы себя чувствуете в нашем маленьком заведении, Магдика?» И, не успела я обернуться, чтобы ответить, он наклонился ко мне сзади и взял меня за грудь. Это было для меня полнейшей неожиданностью. Если бы он до этого пялился на меня или что-нибудь в этом роде, я была бы готова дать отпор, по крайней мере, могла схватить стул, но он так неуклюже, сопя, расхаживал взад и вперед, и потом его небритая физиономия, отвисшая губа, словом, выглядел он не так, как мужчина, который хочет нравиться женщинам. Внезапно у меня в голове мелькнула мысль о враче и обо всем, что у меня с ним было, и что это не может повториться вновь, хоть сдохну, не может. Откачнувшись назад на стуле, я упала, но и он кувырнулся и полетел под серую от грязи, с искривленными колесами детскую коляску. «Если это еще раз повторится… если повторится…» — только и смогла я выдохнуть из себя. «Ладно, только не надо поднимать шум. Уж и пошутить нельзя?» — сказал он. Больше он ко мне не прикасался. А я держала язык за зубами.
Итак, я каждый день умирала. То и дело смотрела на стенные часы, маячившие над грудой пожелтевших газет. Боже мой, время остановилось. И когда вечером наша лавочка закрывалась, а я шла вверх по деревянной лестнице, я думала не о том, что рабочий день, слава богу, окончен, а о том, что завтра снова придется спускаться вниз по этой самой лестнице. Нет, это не поддается описанию.
Что бы со мной было, если бы мне навсегда пришлось там остаться? Уже в возрасте немногим больше двадцати одного года я стала бы считать минуты, отделяющие меня от выхода на пенсию? Или тоже бы потребовала свою долю? Или тоже бы выходила наверх «проветриться»? Или в конце концов легла бы с «шефом» на продавленную железную кровать, стоящую за грудой хлама? Не знаю. Но если бы мне навсегда пришлось там остаться, не исключено, что так бы и случилось. Ибо мертвецы беспомощны.
Я не знала, зачем я существую, не знала, зачем встаю по утрам, не знала, что ответить, когда жена дворника, вечно торчащая в воротах, спрашивала, став передо мной или мне вслед, свое вечное: «Вы на работу? На работу?», не знала, зачем сидеть скрючившись за столом на козьих ножках, не знала, зачем мне печет макушку висящая надо мной люстра-тарелка, не знала, какой смысл в том, чтобы вписать в графу столько-то и столько-то железного лома. Ведь столько-то и столько-то его уже нет. И если бы он был никуда не вписан, то и тогда нельзя было бы отобрать и украсть больше, чем сейчас. Неужели я существую, терзаюсь здесь ради того лишь, чтобы каждый месяц получать на руки тысячу пятьдесят форинтов?
А теперь время летит. И когда я, скажем, подаю порции углекислого газа под стеклянные колпаки, прикрывающие наши банки с ряской, я тоже держу на руках детей с тонкими ножками и ручонками, совсем как Prinzessin Irene von Holland[36] и Prinzessin Cecile von Bourbon-Parma[37]. Только, пожалуй, выгляжу более естественно и держу их покрепче. А между тем я никогда не выезжала за границу. (Мы видели это в одном английском иллюстрированном журнале. Колоссальный репортаж с фотографиями. Prinzessin Irene von Holland сидит на траве, держа на коленях правой рукой младенца, в какой-то нелепой, словно на образе, уродливой позе, с какой-то тряпкой, обмотанной вокруг тела младенца. Левой рукой она прижимает ребенка чуть постарше, но не к себе, нет, а к младенцу, как-то странно болтающему руками и ногами. В подобной же позе мы могли лицезреть и Prinzessin Cecile von Bourbon-Parma, но уже сидящую на каком-то подобии стула — белая чалма на голове, взор устремлен куда-то вдаль, руки и держат и не держат двух маленьких африканцев. «Герцогиня, если бы вы повернулись еще чуть правее, вы были бы очень хороши в полупрофиль. И, пожалуй, хе-хе, если бы детки были чуток, гм… как бы это выразиться… касательнее к вам. Пардон, их не надо бояться, они хорошо вымыты, и их белые рубашечки, извольте взглянуть, свежевыстираны и отутюжены. Так. Так! Улыбка. Так! Так! Merci beaucoup!..[38] Thank you so much!..[39] Одну секундочку, у меня к вам еще одна маленькая просьбишка. Соблаговолите повернуть малыша так, чтобы его тоненькие ножки… Вот так! Vielen Dank![40]» Интересно, во сколько обошлась поездка двух принцесс вместе со свитой. А фотокорреспонденты, газетчики? Сколько стоил прием? Ведь конечно же, был прием, званый вечер, проводы, хотя на сей раз корреспонденты забыли дать об этом отчет. Интересно, что есть истинная, большая ложь — прямая ложь или просто умолчание о некоторых вещах?)
Человек, разумеется, не может думать обо всем на свете, иначе недолго и сойти с ума.
На стеклянном колпаке сбоку есть выпуклость, а в ней отверстие с резиновой пробкой. Я вынимаю пробку, впускаю углекислоту и тотчас затыкаю отверстие пробкой. Точнее говоря, как сразу же поправил бы меня Дюла, не углекислоту, а двуокись углерода, которой наполнены баллоны для приготовления содовой воды. Мы постоянно пользовались такими баллонами. Проколешь баллон шилом или просверлишь буравчиком — и тут же приставляешь его к отверстию.
Это, к слову сказать, один из обязательных, необходимых моментов нашей работы.
Не правда ли просто? Ведь это может проделать любой мало-мальски сноровистый и проворный человек.
Но ведь и инъекция тоже немудреное дело. И разрез скальпелем не сложнее. Надо только знать, кому, когда и какой укол надо сделать. Надо только знать, до какого места, как глубоко должен сделать разрез скальпель, ни на волосок шире, ни на волосок глубже. И в этом «только» все, из-за этого «только» время летит или стоит на месте.
У меня в руках баллон с углекислым газом (инструмент научного исследования проще этого невозможно себе и представить) и, наклонясь над стеклянным колпаком, прикрывающим банку с ряской, я, даже не задумываясь над этим, совершенно безотчетно знаю: обитающие на земном шаре земные существа можно разделить на две категории. Это либо автотрофные организмы, либо гетеротрофные. Автотрофные строят свой организм из неорганических веществ, гетеротрофные не способны на это.
Гетеротрофные организмы не могут обойтись без автотрофных. Не могут обойтись? Да, попросту говоря, не могут существовать без них.
Все люди гетеротрофны. Животные тоже. Тетя Гизи и ее верная, неопределенного цвета курчавая собака тоже. Руководитель Отдела чехлов Предприятия по сбору побочных продуктов и отходов тоже. Бросающаяся на малька щука тоже. Prinzessin Cecile von Bourbon-Parma тоже гетеротрофный организм. Мальки тоже гетеротрофны, маленькие биафрские дети с тонкими ручонками тоже гетеротрофные организмы. И я тоже гетеротрофный организм.