Да, конечно, но без партитуры дирижирует только тот, кто знает партитуру наизусть, мне можно было дать по шапке уже на сольмизации. Крест на карьере дирижера. Ребячество, конечно, но тем не менее крест.
А вот более поздний эпизод. Мы с Иваном сидим у какого-то композитора-песенника — прокуренные усталые губы, мешки под глазами, всклокоченные волосы, — я, разгоряченная, ловлю ртом воздух и чувствую — это успех. «Приятный голосок, — произносят усталые губы. — но ведь у каждой второй девушки такой приятный голосок». — «А Клара Шо? — говорит Иван. — Мало того что у нее отвратный голос, на нее и смотреть противно, фигура — мешок картошки, ноги — спички, прыгает, как коза, кому она нужна? Когда она получала премию на Весеннем фестивале, публика ее освистала и, если бы не милиция, разнесла бы в щепки все столы и стулья, а теперь она и вместо мяса к картофельному пюре в фабричной столовке, то и дело слышишь ее по радио. С нею просыпаешься, с нею засыпаешь. Эх!» Глаза над отечными мешками, несколько оживившись, смотрят на Ивана. «А ты, брат, зол! Ну да в этом-то и вся суть, садовая твоя голова. С нею ты просыпаешься, с нею засыпаешь — и примиряешься! На Весеннем фестивале что было, то было, но кто теперь помнит об этом на Летнем? Конечно, многие, но не все! Зато осталось: «Уважаемые слушатели, а сейчас перед вами выступит лауреат Весеннего фестиваля Клара Шо!» Аплодисменты. На Зимнем фестивале уже овация. Готово. После этого не будет иметь значения, если у Кларики невзначай отнимется язык, — кто-нибудь споет за нее из-за кулис. Не будет иметь значения и то, если папу Шо выгонят с радио и телевидения, там он, на манер продавца воздушных шаров, ловко связал в один узелок все нужные ниточки… — Композитор быстро пробежал пальцами по клавишам. — Все потому, что публика непостоянна. — Он встал и развел руками. — Вот так». Мы тоже встали, но он вдруг передумал, сел к роялю и заиграл. «Что это? Узнаете?» — «Оффенбах, — ответила я. — Да, интермеццо и вальс из «Сказок Гофмана». — «Даже я узнал, — вставил Иван, — я часто слышу эту мелодию». — «Еще как часто! А теперь послушайте-ка то же самое… Немного в другом ритме. Каково?» — «Вот это да! — в голос воскликнули мы с Иваном. — Это же «Карусель»!» — «Да, «Карусель», золотой диск одного моего знаменитого коллеги. Плагиат. — Композитор кончил быстрым диссонансным аккордом, подошел к нам и положил руку Ивану на плечо. — Спорт или, скажем, конные состязания — это честная игра. Первый, второй, третий. Побеждает сильнейший. И точка». — «Ха! — вырвалось у Ивана короткое, ироническое восклицание. — Ты попал в самую точку, старик. Вот уж пошутил так пошутил. Поздравляю!»
После этого визита я поставила про себя еще один крест и спокойно могу сказать, что для меня он был одним из самых малозначительных, ведь я, собственно говоря, и не имела намерения стать эстрадной певицей. (Тут надо добавить еще кое-что. Через год-полтора, точно не помню, я смотрела телевизор, в программе было что-то вроде круглого стола легкой музыки, и там рядышком сидели наш всклокоченный хозяин и сочинитель «Карусели», тут же стоял и рояль. «Если сейчас, — волнуясь, подумала я, — он снова сядет к роялю, как тогда… это можно будет назвать сражением за круглым столом!» Но, конечно, ничего подобного не произошло. Точнее, что-то все-таки произошло. Когда наступила очередь нашего композитора-песенника, он, словно по команде, положил руку на плечо сидящему рядом «именитому коллеге» — похоже, это был у него заученный, ничего не означавший жест — и, глядя прямо в телекамеру, то есть мне в глаза, заговорил: «Все мы можем гордиться нашим Бернатом. Ведь, кроме того, что тираж его пластинки «Карусель» превысил сто тысяч и уже больше двух лет и стар и млад насвистывает и напевает эту мелодию, я могу сказать, что и при строгом, даже придирчиво профессиональном анализе, она остается истинным шедевром, который вдохнул новую жизнь во всю нашу эстрадную музыку…» Он много чего еще говорил, всего и не упомнить. Я сидела на диване — очень люблю сидеть, поджав под себя ноги, — не отрываясь, глядела на экран, и сердце мое колотилось сильнее, чем если бы я смотрела какой-нибудь полный ужасов детектив. Мне бы радоваться, что я не пропустила эту передачу, но тогда я жалела, что увидела ее.)
Так какие же амбиции у меня были?
Я пробовала свои силы в спорте, не спорю. Целый год занималась бегом. Не меньше ста раз я поднималась спозаранок, бросала в спортивную сумку свои кроссовки — их мне подарил Иван, — самые лучшие и самые красивые, какие только бывают: тонкая черная кожа, вдоль шнуровки алая кайма, когда я принесла их в школу, они пошли по рукам, и толстуха Ирма Пацулак именно из-за этих шикарных кроссовок тоже решила заниматься бегом, — туда же бросала полотенце, тренировочный костюм и скорехонько в Зугло на стадион Будапештского железнодорожного спортивного клуба. (Стадион мне устроил отец.) Потом было первое более или менее серьезное соревнование, и с середины дистанции я только и видела впереди зад Ирмы Пацулак. Ну почему так бывает? Если сравнить наши ноги, не знаю, кто сделал бы ставку на нее. Я хорошо стартовала и все такое прочее, не сделала ни одной ошибки, и вдруг вот он передо мной, зад Ирмы Пацулак.
Как же так?
Однажды я зашла к Ивану в первой половине дня, я любила смотреть, как он в легкой коляске, в белом комбинезоне, секундомер и вожжи в одной руке, катит круг за кругом по километровой дорожке. Удлиненное овальное поле, посередине стриженый газон с сиротливыми футбольными воротами, вокруг узкая тренировочная дорожка — Иван и его друзья говорят иначе: рабочая дорожка, и лошадей не тренируют, а задают им работу, заставляют работать, в таком духе, я отмечала все это про себя, — снаружи шла широкая главная дорожка. Вдоль северной, длинной стороны тянулись трибуны (всего три, первая, вторая и третья), напротив — белая каменная стена кладбища и жиденькая полоска тополей, на восточной, короткой, стороне (в повороте) находилась конюшня, а вдоль западного поворота тянулся высокий дощатый забор. Рабочую и главную дорожку, по сути, ничто не разделяло, кроме стоящих через каждые двадцать метров столбов с неоновыми лампами — это была чисто символическая граница, во время тренировки наездники легко и свободно переезжали с одной дорожки на другую. Естественно, если во время соревнований хоть одно колесо коляски попадало на тренировочную дорожку, наездника сразу же дисквалифицировали. Точно так же дисквалифицировали и лошадь, которая бежала неправильной рысью, галопом опережала других лошадей или галопом пересекала линию финиша. На большие бега, в которых участвовал Иван, я ходила, хотя сами бега не нравились, точнее, не бега — ведь когда Иван участвовал в заезде, даже если он не выигрывал, я была горда и счастлива, — не нравилась мне тамошняя публика. После каждого такого дня я чувствовала себя замаранной в прямом смысле этого слова. Объяснить это нелегко. Так, например, однажды меня оплевал один тип, когда я выходила из буфета, — впрочем, какое там выходила, — это я оговорилась, на бегах такого не бывает, — словом, меня как раз вынесла из буфета толпа, и этот тип, перелистывая журнал «Конный спорт», плюнул поверх него прямо мне на кофту, ни на секунду не прерывая своего занятия, ну а шелуху от тыквенных и подсолнуховых семечек я постоянно находила на пальто, на платье, в туфлях. Но нет, не потому я чувствовала себя замаранной. И не потому, что трибуны там поломаны и сесть некуда, так как люди становятся и на доски для сидения, и на скамьи со спинкой, все заплевано, усыпано шелухой тыквенных семечек и окурками, а вся уборка состоит в том (как я заметила на утренней тренировке), чтобы размазать метлой в разные стороны это скопление нечистот и собрать невыигравшие билеты. И не потому, что как-то я видела: в самом центре трибуны валялся человек с — раскрытым ртом в распахнутом пальто, длинные волосы свисали ему на лицо, мешаясь с блевотиной. И не потому, что люди вокруг и сверху, и снизу, как ни в чем не бывало, сплевывали на него шелуху тыквенных семечек, прямо ему в лицо, как будто вовсе и не человек или какое-то подобие человека лежало перед ними. И не потому, что изредка (и не так уж изредка) десятки, сотни людей орут хором такую похабщину, которую и руганью не назовешь, и бьют стекла в окнах судейской, чтобы лучше было слышно каждое слово. И не потому, что те, кто там сидит, как мне кажется, все это стерпят. И не потому, что я раздумывала, что же может стоять за этим непоколебимым долготерпением. Нет, не из-за этого я чувствовала себя замаранной. Ведь все это можно увидеть и в так называемой повседневной жизни, на улице, в трамвае, около входов в пивные в полуподвалах, в воняющих кислятиной ночных залах ожидания и на каких-нибудь мрачных площадях вроде площади Ракоци, в луна-парках, в субботней давке в очередях и в шумных скандалах в коридорах коммунальных квартир. Но вот соотношение там было — и это, вероятно, главное — совсем другое. Я представляю себе воду Дуная, это не очень чистая вода, да ей и не надо быть абсолютно чистой, в дистиллированной воде нет жизни — но какова она там, где в Дунай впадает поток канализационных вод? Есть и другое ненормальное соотношение, во всяком случае, я подметила это. На ипподроме почти не бывает женщин. В Будапеште женщин больше, чем мужчин, это общеизвестно, а на ипподроме соотношение примерно 1:50. Зимой и осенью и того меньше. Да и какие это женщины? Они стоят, зябко поеживаясь в своих мешковатых пальто и потерянно роются в большущих черных ридикюлях, старые женщины в стоптанных полуботинках со шнурками, стоят на бетонном полу буфета, в месиве талого снега пополам с пивными одоньями, уставившись в неизменно серые стекла окон, и как одержимые бормочут привидевшиеся им во сне номера лошадей, они доверяют только своему слуху, и когда громкоговоритель объявляет «порядок прихода» и им изредка, совсем изредка выпадает случай занять очередь на выплату, тогда они несколько оживляются и, встав на цыпочки, зажав свои гроши в кулаке, шарят взглядом в налепленной на стекло квоте выплат, и когда наконец не остается никаких сомнений, что все совпадает, у них вырывается: «Ох, эти жулики и здесь успели! Они везде успевают!» — и жестикулируют, размахивают ридикюлями. Иногда, в хорошую погоду, тут можно увидеть студенток, они пришли сюда вместе с парнями, просто поглазеть, стоят кучками у ограждения, смеются, едят пирожки и, словно бабочек, пускают по ветру невыигравшие билеты. Очень может быть, они никогда больше не придут сюда, разве что через много месяцев, а то и лет. Есть тут еще женщины неопределенного возраста, с суровыми лицами и непреклонным взглядом, эти играют по-крупному и после каждого заезда, проигрывают ли, выигрывают ли, пропускают рюмку водки, так что примерно к шестому заезду движения их заметно замедляются, но это, конечно, никого не волнует; к тому же из-за плохого освещения в эту пору все на ипподроме как бы происходит под водой. Есть тут еще и несколько женщин несомненно сомнительной профессии, удручающе дурного пошиба бабенки в шубах, с малеваными-размалеваными глазами. Они нервны и суетливы, словно нервнобольные или третьеразрядные манекенщицы, — эти не играют.