Маленьким искривлением установившейся советской традиции является неожиданная статья Луи Арагона, опубликованная в газете «Humanitê», номер которой с этой статьей был задержан в Советском Союзе и не сразу дошел до советского читателя. Впрочем, статья Арагона не была исключением в коммунистическом лагере свободных стран. Протесты против судебного приговора были опубликованы также в коммунистических печатных органах Италии, Швеции, Дании, Финляндии, Англии и других стран. Но если эти статьи могут сыграть какую-то роль в личной биографии Арагона и других протестантов, то в политике Советского Союза все остается без изменений. Не следует, кстати, забывать, что Б.Пастернак, обвиненный за такое же «преступление» и оклеветанный «потоком» гневных писем, не был, тем не менее, арестован, тогда как теперь Синявский и Даниэль приговорены к каторжным работам.
В заключение я хочу сказать, что родство судьбы Пастернака и Синявского подчеркивается еще выходом в свет в Советском Союзе в 1965 году, то есть всего несколько месяцев до ареста Синявского, толстого тома поэзии Пастернака (730 стр.) со вступительной статьей (54 стр.), написанной именно Синявским. К этому мне приятно добавить, что в этом томе я неожиданно увидел и мой портрет Пастернака.
«Симпатичный» и так «тонко воспитанный» Никита Хрущев, «миротворец», которого столь торжественно принимали в свободных странах, а также его партия и правительство довольно быстро успокоились: всемирно известный «внутренний эмигрант» Борис Пастернак скончался. Советы могут теперь рассказывать все что угодно, но одно остается несомненным: Пастернак был убит. Медицинская помощь, оказанная больному поэту, несмотря на «постоянное присутствие» целого ряда «кремлевских (sic!) специалистов» по разного рода заболеваниям, была недостаточной (если не сказать больше), а психологическая обстановка, в которой он прожил почти полных два года, — губительной. Вынужденный и продиктованный коммунистической властью «всеобщий гнев советского народа», обрушившийся на Пастернака после напечатания «Доктора Живаго» и присуждения Нобелевской премии, поток озлобленных писем, написанных — коллективно или единолично — его «сотоварищами по перу», а также бесчисленными представителями всевозможных других профессий, опубликованных в советской прессе, — все это не могло не отразиться на здоровье человека, подошедшего к семидесятилетнему возрасту и заброшенного на своей родине в полное одиночество. Нам, людям, лично знавшим Пастернака, конечно, известно, что все эти громы и угрозы только еще выше поднимали в нем чувство гордости и человеческого достоинства, но эти чувства не могли, тем не менее, заглушить нервного возбуждения и его последствий.
Пастернака больше нет. Один вопрос остается неразгаданным: почти три десятилетия творческого молчания. Что было написано в эти годы Борисом Пастернаком? Поэзия? Проза? Сохранятся ли эти неопубликованные, ставшие «подпольными» рукописи? Всем известно, что некоторые из этих вещей «нелегальным» рукописным способом получили довольно широкое распространение в литературных кругах СССР и даже, если верить слухам, заучены наизусть многими представителями культурной русской (а не «советской») молодежи. Вряд ли можно в этом сомневаться. Но совершенно также не подлежит сомнению, что количество просочившихся в советскую читательскую среду неизданных произведений Пастернака представляет собой лишь незначительную часть всего написанного им в «немые годы». Если верить доходящим из СССР непечатным сведениям, творческая производительность Пастернака в запретные годы отнюдь не потухала, но, напротив, значительно возрастала, побуждаемая внутренним протестом; им были, говорят, закончены два романа и одна пьеса[195], не считая большого количества стихотворений, могущих составить, по меньшей мере, крупный печатный том.
Я возвращаюсь теперь к самому главному: изданный за границей помимо воли советских властей роман Пастернака «Доктор Живаго» является пока единственным, но бесспорным доказательством того, что живое, подлинное, свободное и передовое русское искусство, русская литература продолжают существовать в мертвящих застенках Советского Союза. Тайно, в подполье, в неизданных рукописях, но существуют. Трудно было поверить, чтобы случай с Пастернаком оказался единственным. Теперь достаточно сослаться на писания Синявского, Тарсиса, Даниэля или Иосифа Бродского. Чем строже становятся требования, приказы и карательные меры диктаторской власти, тем искуснее становится подпольная работа свободомыслящих.
Я не верю в «освободительную эволюцию» советского строя. Но всем известно, что взрывы приходят из подполья и что рабство никогда не бывает вечным.
Героичность Пастернака бесспорна. Французский академик русского происхождения Анри Труайя (Тарасов) написал о Пастернаке: «Человек чрезвычайного мужества, очень скромный и очень высокой морали, одинокий защитник духовных ценностей; его образ возвышается над мелкими политическими распрями нашей планеты».
И французский, ныне покойный, журналист Жорж Альтман: «Осмелюсь заключить, что Пастернак гораздо лучше представляет собой вчерашнюю и сегодняшнюю великую Россию, чем это делает г. Хрущев».
Неожиданное появление романа «Доктор Живаго» явилось подтверждением нашего оптимизма, наших надежд, и вот за эти надежды, а также за то, что Пастернак, несмотря на атмосферу, в которой ему пришлось жить, творить и умереть, сумел сохранить до конца своих дней всю чистоту искусства, не переделав его в открытую или в замаскированную политическую агитку, — за все это мы, русские художники, поэты, писатели, люди искусства, сегодняшние и будущие, выражаем Борису Пастернаку нашу безграничную благодарность.
После смерти Бориса Пастернака Илья Эренбург в своих воспоминаниях «Люди, годы, жизнь», печатавшихся в советском журнале «Новый мир», опубликовал главу, посвященную Пастернаку.
Задача, возложенная на Эренбурга коммунистической партией, заключается в том, чтобы, отстаивая все пункты, все догмы, все директивы советской пропаганды, создавать при этом впечатление либерализма и свободомыслия советских граждан и советской действительности. Задача, нужно признаться, далеко не легкая, требующая большой эластичности, и Эренбург является поэтому одним из тех редчайших представителей советской страны, которым поручается подобная миссия. Он весьма успешно выполняет ее на протяжении целого сорокалетия.
Рассказывая о своих встречах с Борисом Пастернаком в Советском Союзе между 1924 и 1934 годами, а также в Париже в 1935 году, Эренбург пишет: «Он (Пастернак) читал мне стихи… Я ушел полный звуков…»
Но тут же добавляет: «с головной болью». И дальше: «Из всех поэтов, которых я встречал, Пастернак был самым косноязычным, самым близким к стихии музыки, самым привлекательным и самым невыносимым.
Он слышал звуки, неуловимые для других, слышал, как бьется сердце и как растет трава, но поступи века так и не расслышал.
Жил он вне общества не потому, что данное общество ему не подходило, а потому, что, будучи общительным, даже веселым с другими, знал только одного собеседника: самого себя.
Когда он попытался изобразить в романе десятки других людей, эпоху, передать воздух гражданской войны, воспроизвести беседы в поезде, он потерпел неудачу — он видел и слышал только себя».
Говоря о встрече, имевшей место в 1935 году в Париже, когда уже начались сталинские чистки, встрече, ставшей последней, Эренбург признается или, вернее, считает необходимым отметить: «Мы не поссорились, а как-то молча разошлись».
Продолжая свою статью, Эренбург говорит: «Я не берусь строить домыслы о том, что Пастернак пережил в последние годы своей жизни».
И еще раз подчеркивает: «Я его не встречал».
Но тут же Эренбург спотыкается, найдя в себе то же непонимание других, в котором он обвиняет Пастернака: «Да, может, и встречая, не знал бы — чужая душа потемки…»
И так далее.