Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 4233.
178. Ф. М. Толстой [1264] — О. Ф. Миллеру [1265]
Перевод с французского
Форестье. 17 июля 1879 г.
…Ваше письмо от 27 июня — это не просто "расписка в получении", а красноречивая защитительная речь и в то же время почти обвинительный акт, которым вы мне даете знать, что я ложно понял и вынес легкомысленный приговор личности и творчеству вашего литературного идола[1266]. Вы говорите мне, что Достоевский в совершенстве владеет тремя иностранными языками, что он много читал, что он даже эрудит. Я вполне верю вам и чувствую, что совершил непростительный грех, не заметив всего этого при чтении его сочинения.
Судя по вашим словам, совершенно очевидно, что он что-то тщательнейшим образом скрывает, ибо иначе нельзя было бы объяснить некоторые его умолчания…
В одном из своих сочинений (если не ошибаюсь, в "Идиоте") он, например, излагает систему или, вернее, принципы Лассаля — и ни разу не ссылается на произведения сего последнего[1267]…
Ну что ж! Мной допущена ошибка, и я бесконечно благодарен вам, милостивый государь, за разъяснения, которые вам благоугодно было мне дать…
Теперь — последнее слово. Совершенно очевидно, что "человек с содранной кожей" Достоевского в духе Микеланджело радует ваш взгляд. Вы хотели бы повесить этот анатомический шедевр, эту окровавленную плоть, над своим письменным столом, чтобы досыта наслаждаться ее созерцанием. Я же восхищаюсь им как добросовестным и даже ученым, с точки зрения анатомии, трудом, но мне хотелось бы, чтобы сей труд находился подальше от моих глаз. Вот и вся разница между нашей манерой писать о великом таланте Достоевского.
Но поверьте, милостивый государь, что я не совсем лишен способности понимать и ценить ваши исполненные ума воззрения[1268]…
Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.98.
Авторство Толстого установлено мною (в архиве письмо по ошибочному указанию А. Г. Достоевской числилось как письмо "Т. Фоста").
179. Ф. М. Толстой — О. Ф. Миллеру
Перевод с французского
14 августа 1879 г.
Если у вас хватит терпения разобрать мои каракули — вы изрядно посмеетесь! "Валаамская ослица заговорила"[1269], скажете вы, быть может, читая мою исповедь. — Дело в том, что ваше письмо от 27 июня явилось для моей старой башки совершеннейшей новостью — скажу даже больше: откровением[1270]…
Ваша глубокая уверенность в справедливости своей оценки поколебала мои убеждения, — и я принялся внимательнейшим образом перечитывать роман — предмет вашего культа. — Итак, я не только должен торжественно покаяться, но и возопить из сокровенных глубин своей души: mea culpa, mea maxima culpa[1271]. Последний роман Достоевского действительно, как ем это говорите, — идеальное произведение, и все наши беллетристы-психологи — со Львом Толстым во главе — не больше чем детишки в сравнении с этим суровым и глубоким мыслителем. Перебирая в уме чудовищные бессмыслицы, которые я позволил себе высказать в своем первом письме[1272], я краснею от стыда, и только одну фразу я считаю возможным отстаивать и теперь — это параллель между "Человеком с содранной кожей" Микеланджело и некоторыми местами в творениях Достоевского, но с той, однако, разницей, что произведение Микеланджело — это анатомический этюд, а произведение Достоевского — это этюд психологический, или, вернее, вивисекция, производимая над живым человеком. Те, кто присутствует при этом эксперименте in anima vili[1273], видят, как трепещут мускулы, течет ручьем кровь, и — что еще ужасней — они видят себя отраженными в глазах, "этом зеркале души", и в мыслях человека, вскрытие которого производит автор.
Сцена опьянения старого распутника, сцена с офицером и исповедь Ивана — это также мастерски произведенные вскрытия.
Поэма, которая складывалась в голове Ивана, полна подавляющего величия.
Если б можно было воскресить Лермонтова, он сумел бы сделать из этого pendant или, скорее, продолжение своего "Демона".
Инквизитор — это воплощение Люцифера, облаченного в пурпур и увенчанного папской тиарой. А в личности Христа, в его взгляде, преисполненном благодушия, которым освещено лицо Инквизитора, я вижу, мнится мне, вижу облик автора романа. — Да! Вы тысячу раз правы — Достоевский — это Weltschmerzer[1274], и его нельзя сравнивать с эгоистом Жан-Жаком[1275].
Если бы Лермонтову — единственному из наших поэтов, который мог бы позволить себе изложить стихами речь Ивана, — посчастливилось напасть на подобный сюжет, из-под его пера вышло бы произведение, еще более грандиозное, чем его "Демон". Стремления Люцифера в тиаре бесконечно шире, ибо любовь какой-нибудь Тамары, разумеется, гораздо ниже любви или признательности всего человечества.
Вы спросите, быть может, с какой целью пишу я вам эти строки? Достоевский сумел бы объяснить вам это — я же не в состоянии это сделать. Здесь желание сознаться в том, что я побежден и — как ни странно — у меня совсем нет ощущения, что я унижен, — я чувствую себя выросшим в собственных глазах тем признанием, которое только что вам сделал. На одно мгновение я словно облачился в рясу смиренного Алеши, а вы появились передо мной в моральном одеянии симпатичнейшего отца Зосимы.
Примите же эти строки как мою исповедь вслух…
Вы не станете упрекать меня — я не заслуживаю этого — вы уже дали мне, впрочем, кое-что понять, отобрав у меня книжки журнала, — а найдете средство дать мне знать, что исповедь Валаамской ослицы благополучно дошла по назначению.
Тысяча и тысяча благодарностей за то, что вы открыли мне глаза <…>
P. S. Протестуйте же снова хоть сто раз против приемов, применяемых Катковым. Никто не насмехается так над публикой, как он, заставляя ожидать, затаив дыхание, все интеллигентное население России[1276].
Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.58.
180. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому
<С.-Петербург. 17 сентября 1879 г.>
…Брат мой[1277], побывав в имении, положительно отказался выбрать для Достоевских часть по многим причинам, о которых в письме не напишешь. Да оно ж лучше, что отклонил ответственность, так как его и меня всю жизнь бы бранил Николай Михайлович за выбранную для него "тундру". Дело, таким образом, остановилось, и мы решили вот на чем: мы приезжаем 25 сентября в Петербург и устроим от 25-30 у нас совещание, на котором и решим всё <…> Но беда вот в чем: мой Федор Михайлович ни за что не хочет выделяться с Николаем Михайловичем и объявляет, что готов взять болото, но лишь бы быть совершенно отдельно[1278]…