Литмир - Электронная Библиотека

Знал Пушкин, конечно, и о том, как еще в двадцатых годах исполнял Мочалов знаменитый романс «Черная шаль».

В театральных воспоминаниях Н. И. Куликова этот эпизод передается так. «Когда Верстовский из стих. Пушкина «Черная шаль» сочинил музыкально-драматическую музыку, а Булахов, как плохой актер, только пропел ее, безо всякой игры, — директор придумал: «Вот если бы Мочалов мог пропеть эту драматическую сценку, — но он никогда ничего не певал!» Верстовский обрадовался… Предлагают Мочалову, Мочалов изумился… Верстовский говорит: «Попробуйте, голос у вас приятный, я петь вас выучу»…

Директор же прибавляет ласково: «Поддержи, милый Павел Степанович, юного композитора». И что же? Мочалов попробовал. Антракт. Занавес поднимается. На восточном диване сидит бледный молдаванин, устремив глаза на черную шаль, брошенную на край дивана, и поет приятным тенором:

«Гляжу, как безумный на черную шаль»…

А далее, какое выражение слов, какая последовательность словам в игре, в выражении лица, глаз… а когда, особенно при последних словах:

«Не взвидел я света! Булат загремел»…

(где композитор дал свободу уже не петь, а декламировать) — надо было видеть, какой эффект и восторг гениальный артист произвел на публику!»

«ДРУГ ШЕКСПИРА»

С творчеством Шекспира русский читатель познакомился сравнительно рано. Еще Екатерина переделала шекспировских «Виндзорских проказниц» в комедию «Корзина с бельем». За год до появления «Корзины с бельем», Карамзин, переведя «Юлия Цезаря», в предисловии восклицал:

Шекспир, натуры друг,
Кто лучше твоего
Познал сердца людей?
Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем таинственностям рока,
И светом твоего великого ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни.

В 1787 году появилась «Жизнь и смерть Ричарда III короля английского, трагедия господина Шакеспера». Однако неведомый нам переводчик имел дело с французским текстом. Нужно отметить, что вплоть до 1837 года, то есть до появления перевода «Гамлета», сделанного Н. А. Полевым с английского, Шекспир в репертуаре русского театра выходил в переделках французских авторов, приложивших все усилия к тому, чтобы исказить гениальные создания английского драматурга. Впрочем, и сам Вольтер презрительно отзывался о Шекспире как о «пьяном дикаре».

У русских же переводчиков особыми симпатиями пользовались переделки француза Дюсиса.

Дюсисовский «Отелло» вошел в репертуар Московского театра еще со времен Мочалова-отца. Переделку Дюсиса играл и Мочалов-сын. Отелло под пером Дюсиса превратился в средневекового героя, французского рыцаря — гордого и хвастливого, красноречивого оратора и трубадура, воспевающего любовь. Вся роль венецианского мавра была построена на эффектах, и актеры классической школы очень ее любили.

Существует предание, что отец Мочалова был так восхищен исполнением Павла Степановича, что в вечер первого спектакля «Отелло» стоял во весь свой громадный рост у барьера ложи и, перегибаясь через него, чуть не упал вниз, аплодируя и крича; «Браво Павел! Браво!» Это похоже на Степана Федоровича Мочалова; это он, в памятный день первого дебюта сына 18 августа 1817 года, рассказывая дома об его успехе, приказал жене снять сапоги с Павла.

«Чему ты удивляешься? — сказал он ей, остолбеневшей от такого приказа. — Сын твой — гений, а гению служить почетно».

Вернемся, однако, к рассказу об «Отелло» в исполнении П. С. Мочалова. Он, как уже сказано, играл в переделке Дюсиса, и даже когда появился па-наевский перевод, более близкий к подлиннику, он все же предпочитал дюсисовскую переработку как более эффектную. В Москве Мочалов играл по тексту нового перевода, в провинции же неизменно возвращался к Дюсису.

Уже после первого спектакля «Отелло» критик отмечал, что «публика видела в Мочалове пламенного дикого страшного Отелло, и общий голос увенчал его справедливыми хвалами».

А придирчивый Аксаков, всегда утверждавший, что Мочалов играет только по инстинкту, должен был признать, что в четвертом действии трагедии Мочалов превзошел самого себя. «Это было торжество одного таланта. Никакое искусство не может достигнуть такой степени совершенства, с каким он сказал по прочтении письма «О, вероломство!» Слова же: «О, крови, крови жажду я!» — были произнесены в неистовстве».

У Белинского читаем: «Роль, как обыкновенно, была дурно выдержана, но зато было несколько мест, от которых все предметы, все идеи, весь мир и я сам слились во что-то неопределенное, и составили одно целое и нераздельное, ибо я услышал какие-то ужасные, вызванные со дна души вопли и прочел в них страшную повесть любви, ревности, отчаяния, и эти вопли еще и теперь раздаются в душе моей». Дальше знаменитый критик, только-что указавший, что роль «была дурно выдержана», спешит объяснить это тем, что «давали «Отелло», как и всегда, пошлой фабрики варвара Дюсиса, а Мочалов в своей игре живет жизнью автора и тотчас умирает, как скоро умирает автор: чуть несообразность, чуть натяжка и он падает».

Запомним это важное свидетельство гениального современника: Мочалов живет жизнью автора. Это говорит об историческом подвиге Мочалова, первого среди русских актеров исполнителя Шекспира.

Очень выпукло рисуется исполнение Мочаловым Отелло, если прибегнуть, так сказать, к сравнительному методу: сопоставить игру Мочалова с игрой двух великих трагиков — Ольриджа и Томазо Саль-вини, считавшихся непревзойденными Отелло. Вот, например, сцена в сенате у Ольриджа и у Мочалова. Знаменитый рассказ венецианского мавра, когда он опровергает упрек в колдовстве и поясняет, что Дездемона полюбила его «за муки», Ольридж вел как-то торжественно, понимая, что республика нуждается в нем и поэтому позволяя себе повелительный тон и смелый жест. Ольридж был резок и даже несколько ходулен. А Мочалов эту повесть о своей любви передавал просто, скромно» но необыкновенно нежно. Задушевный голос и теплые чувства мирили с похищением Дездемоны, и зрителю становилось понятным, за что и как эта скромная молодая девушка полюбила пожилого чернокожего мавра.

Монолог, в котором мавр говорит, что «свершился путь Отелло», что навсегда простился он с покоем — этот монолог Мочалов читал с грустным отчаянием, а Ольридж — с отчаянием свирепым. Убивали Дездемону Ольридж и Мочалов так: Ольридж душил ее быстро и безжалостно, а у Мочалова чувствовалось какое-то колебание, какая-то искра сожаления.

Аполлон Григорьев, в «Рассказе о великом трагике», подробно описывая исполнение Сальвини, все время помнит о Мочалове Отелло.

Аполлон Григорьев ведет рассказ от первого лица, вставляя иногда диалоги: он беседует со своим приятелем Иваном Ивановичем. В маленьком итальянском городе оба смотрят «Венецианского мавра» — Отелло играет Сальвини.

Павел Мочалов - image10.jpg

Эскиз театральной декорации художника Н. Федорова, 1823 год. Государственный театральный музей им. А. Бахрушина

Павел Мочалов - image11.jpg

Мавританский зал». Эскиз декорации художника Н. Исакова. 1834 год. Государственный театральный музей им. А, Бахрушина

«Обыкновенным нашим трагикам это очень легко— они ярятся с самого начала, ибо понимают в Отелло одну только его дикую сторону. Но Сальвини показал в Отелло человека, в котором дух уже восторжествовал над кровью, которого любовь Дездемоны замирила со всеми претерпенными им бедствиями!.. У него как-то нервно задрожали губы и лицо от замечания Яго, и только нервное потрясение внес он в разговор с Дездемоной, — он еще не сердился на нее за ее докучное и детское приставание к нему, он порой отвечал ей как-то механически, и было только видно, что замечание Яго его не покидает ни на минуту… Но не знаю, как чувствовали другие, а по мне пробежала холодная струя… Звуки уже расстроенных душевных струн, но не порывистые, а еще тихие, послышались в восклицании: «чудное созданье…проклятье душе моей, если я не люблю тебя… а если разлюблю, то снова будет хаос»… Вся, безрадостно до встречи с Дездемоной, прожитая жизнь, все те чувства, с которыми утопающий хватается за доску — за единственное спасение, и все смутные сомнения послышались в этой нервной дрожи голоса, в этом, мраком скорби подернувшемся лице… И потом, в начале страшного разговора с Яго, он все ходил, сосредоточенный, не возвышая тона голоса, и это было ужасно… Временами только вырывались полувопли… Когда вошла опять Дездемона, — все еще дух мучительно торжествовал над кровью, все еще хотелось бедному мавру удержать руками свой якорь спасения, впиться в него зубами, если изменят руки… О! только тот, кто жил и страдал, поймет эту адскую минуту последних, отчаянных, неестественно-напряженных усилий удержать тот мир, в котором душа прожила блаженнейшие сны!.. Ведь с верой в него расстаться тяжело и не скоро расстанешься: даже в полуразбитой вере еще будет слышаться глубокая, страстная нежность. Она-то, эта нежность, но соединенная с жалобным, беспредельным грустным выражением в тихо сказанном: «Пойдем», и от этого тихого слова застонала и заревела вся масса партера, а Иван Иванович Судорожно сжал мою руку. Я взглянул на него. В лице у него не было ни кровинки.

12
{"b":"241904","o":1}