– A-а, сознательные! Пер-р-редовые. Димакратия. Наше вам с ягодкой, – встречал старосту Ванька Перцев, уже как-то успевший нализаться.
– Чего вопишь, мокрая курица? – урезонивал его староста. – Своей рожей нас только перед администрацией подводишь. И так уж говорят, что у нас на одного трезвого десять пьяных.
– Г-м, да. М-мы, конечно дело, р-р-революцию пущаем, р-р-рычаги движения.
Ванька Перцев уже сгорал жаждой по скандалу и, видимо, «что-то знал».
Староста это почувствовал и думал было спросить Перцева, но поопасился связываться с пьяным и прошел.
Староста отталкивал публику своей постоянной серьезностью, говорил всегда сухо и деловито.
И теперь публика предпочла подойти к пьяному Перцеву, чтобы узнать, в чем дело.
– Да что? Надо начистую говорить. Завсегда, ежели чего коснется – вот хоть бы теперича, – они сию минуту резолюцию: «принимая во внимание» там, али «с одной стороны, а потом с другой». А для дела – слабо. А наш брат…
– По цеху или на шутку врешь? – перебил его шустрый сверловщик.
– Ну, да… выпивай – Перцев, а «ваш брат» как? – наступал бойкий монтер-слесарь.
– Да не галди, не наваливайся на одного. Наш брат, – он засучил рукава, не «принимая во внимание» и без «другой стороны», а прямо, – он размахнулся рукой, – сверху… всенепременно круче. кр-рой! И… баста. Понял?
– Да в чем дело-то? Говори по-настоящему, рыло-философ.
– А то, что подыматься надо, а у нас слабит…
Но публика не дослушала Перцева и хлынула к конторе мастера, где начинался скандал.
Весь потный, чумазый злой кузнец кричал:
– Не завод, а публичное заведение: пришел – надо требование написать, а мальчишек днем с огнем не сыщешь.
Перцев растолкнул руками собравшуюся публику и подошел к кузнецу:
– Так, так… наматывай, а я за поддувалу.
– До коева лешава – совсем от рук отбились.
– Господа, разойдитесь, пожалуйста, – заговорил прибежавший и уже испуганный мастер. – Я сам человек сознательный, но…
– Дураков в мастера не берут, – буркнул Перцев.
– Распустили вы завод-то окончательно: ни с кем ни сладу, ни сговору, – кричал кузнец. – Перестал говорить попросту, все по-книжному.
– Да я-то тут при чем? – спрашивал виновато мастер. – В утренней смене я один. И что я сделаю. Инженеров нет, на меня глядят как на товарища, – не слушают. Все мальчики заперлись в кипятильнике. Не полицию же призывать.
Мастер говорил это тоном отчаяния.
– Господин староста, – закричал он, – ну что же с ними делать?
– А может, они всурьез? – спросил испытующе и посмеиваясь на публику Перцев.
Подходил староста.
– Ну, что же, как? – вытягивал у него ответ мастер.
– Да что же: я не осведомлен. Это недопустимо – начинать дело без старосты. Может, они просто шалят.
– Ах вы, в два нуля вас стричь! – крикнул на старосту Перцев, плюнул и ушел.
Быстрым ходом, волнуясь и, видимо, скрывая важность нарастающих событий, прошли два мальчика.
– Де-ло-вы-е, – скалили зубы пожилые женщины. – Каково матерям-то от сорванцов.
Из окошка кладовой высунулся чернорабочий и закричал мальчикам:
– Эй вы, кавалеры, вы бы манжестрясе надели. Оратели тоже.
Мальчики утирались рукавами, краснели, шморкали носами и уже бегом направлялись в кипятилку.
Староста шел следом за мальчиком и хотел войти к ним, чтобы узнать, в чем дело.
Но дверь в кипятилку захлопнулась перед самым носом старосты.
А из кипятильника все голоса кричали:
– Долой взрослых!
– Долой больших!
– Долой! Вы орали в свое время, теперь мы поорем.
– Я– староста, по делу, должен же я знать…
– Узнаешь. Все равно. У нас свой будет староста. Когда надо будет – позовем.
Сконфуженный староста уходит.
А у дверей кипятилки уже терся Ванька Перцев.
– Ребятишки! Мальчишки! Пусти, – вопил он.
– Кто там?
– Пропусти, – хрипел Перцев, – на секунду, по делу.
– Да кто ты?
– Свои – значит…
– Долой, пьяная сосиска! Отваливай.
– Мальчишата, не озорничай, – не унимался Перцев. – Всерьез: потому оставил у вас раскупоренного… «товарища». Душа горит. Не надо ругаться, ребята.
Мальчишки зашумели, заспорили, но решили впустить.
Перцев входил и ухмылялся.
– Парламент, значит… Дума… Пора и вам: в годах уже по-нонешнему… Депутатов будет тепёрича все больше и больше…
– Да замолчи. Собранье, чай, – прикрикнул на него один из мальчиков.
Гараська ободряюще командовал собранию:
– Выходи, – кто, который там, бери, пиши.
Выходил мальчик Степа.
– Мальчишки, – обратился он к собранию.
– Каки-таки мальчишки? Приучайся, – перебил его Гараська.
– Господа! – поправился Степа.
– Да не господа, – опять одернул его Гараська, – это у начальства так говорят, понимаешь: буржуазия… Товарищи! – произноси.
Степа пыжился, краснел, вспотел от волнения и произнес, отдуваясь:
– Ну-ну-к… товарищи, поэфтому…
– Да стой – вот уйдет сороковкин-то.
– Легче ты, Гараська, – отозвался Перцев, – смотри – мне со стороны виднее – угодишь под пятьдесят семь пунктов[1].
– Ну говори, продолжай: все равно он без понятиев.
Перцева взорвало. Он почувствовал, что должен сказать им что-нибудь дельное и нужное.
– Ребята! – заорал он. – Вот что: как начали, так и кончай. Скажу прямо – бери стружку толще.
– Долой! Вышвыривай его.
– При, при, Степка. Линию ровняй, – не унимался Перцев.
– Замолчи, трепло. Выкатывай. Поддай ему, – уже бунтовалась вся кипятилка.
– Ладно, ладно, я с богом и сам уберусь. Схлопочи, ребята, больше. Бери с запросом. Сбавить потом не поздно будет…
Но Перцева уже выталкивали.
– Да стойте вы, молодая сволота, у меня ведь тоже в этом месте нос, не прищеми, – пятился он в дверях задом.
– Убирай, убирай свою сизую картошку, – весело гоготали из кипятилки.
– Ну, что, отведал? – встретила в мастерской публика Перцева!
– Брысь, проклятые! Адиёты вы.
– Гм… Или скипидарцем поднатерли? – травили его.
– Ничего, они вам покажут: дельце, брат, по лекалу пригоняют.
Перцев подошел к своему рабочему ящику и скинул засаленную синюю блузу.
Публика не унималась и начала его «разыгрывать». Хором запели:
Перцев в путь собрался,
Но тут же нализался,
Об сморчок запнулся
И до утра свернулся.
– Барыня, не плошай,
Барыня, не замай.
– Ар-р-рапы! Пискуны, стервятники, – орал он. – Увидим, что запоете, свистуны.
Тихо, нехотя, как оплеванный, под общий гул смеха побрел он от тисков и от машин, дошел до умывальной комнаты, хотел было одеться, но не совладал с собой и заснул у порога.
А в это время к кипятилке то и дело подходили рабочие подслушать, что делают малыши. Рассказывали, прибавляли, привирали.
Начало светать.
Белели окна. Завод нудно, тоскливо пел свои вечные песни, невеселые, однотонные, безотрадные. Дремалось. Злость часто пробегала у людей на жизнь, осудившую их работать в мучительной, безотрадной дремоте. Злость переходила в тоску. В эти часы утренней смены как-то особенно желчным казался мир. За беспокойной думой незаметно обрывалась работа, опускалась пила, замирали как будто станки, и глаза работников, поймав ближайшую точку, терзали ее усталым, диким, не то плачущим, не то бичующим взглядом. Все больше одолевала дрема, подкашивались ноги, туловище вздрагивало, и, немного очнувшись, работники скрежетали зубами и вновь начинали работу, лишь бы заглушить терзания, подступавшие к груди, к горлу.
И вдруг из глубины завода вырвались, понеслись по притихшим мастерским, зазвенели шумы детских бодрых криков. Заголосили, засмеялись, забегали, радостно заговорили… А то присерьезятся, соберутся в ручку, призовут старосту, скажут два слова с детским достоинством, с открытой, прямо в глазах написанной верой в новую жизнь, первый раз постигаемую светлым, как янтарь, детским умом.