«Прощай, Москва, милая. Не надолго. Всего на месяц. Через месяц вернусь. Через месяц. А что потом будет, об этом думать нельзя».
«Когда идешь по канату, – рассказывал мне один акробат, – никогда не следует думать, что можешь упасть. Наоборот. Нужно верить, что все удастся, и непременно напевать».
Веселый мотив из «Сильвы» со словами потрясающего идиотизма звенит в ушах:
Любовь-злодейка,
Любовь-индейка,
Любовь из всех мужчин
Наделала слепых…
«Какая лошадь сочинила это либретто?..» У дверей вокзала ждет Гуськин и гигант комиссар, переставший жить умом (с ударением на «у»). «Москва, милая, прощай. Через месяц увидимся». С тех пор прошло десять лет…
3
Началось путешествие довольно гладко.
Ехали в вагоне второго класса, каждый на своем месте, не под скамьей и не в сетке для багажа, а как вообще пассажирам сидеть полагается.
Антрепренер мой, псевдоним Гуськин, волновался – почему поезд долго не отходит, а когда отошел – стал уверять, что отошел преждевременно.
– И это недобрый знак! Еще увидите, что будет!
Вид у Гуськина, как только он влез в вагон, мгновенно и странно изменился. Казалось, будто он путешествует дней десять и вдобавок при самых зверских условиях: башмаки у него расшнуровались, воротничок отстегнулся и обнаружил под кадыком круглый зеленый знак от медной запонки. И что совсем уж странно – щеки покрылись щетиной, будто он дня четыре отпускает бороду.
Кроме нашей группы сидели в том же отделении три дамы. Разговоры велись то вполголоса, а то и совсем шепотом на тему, близкую переживаемому моменту: как кто словчился перевезти за границу бриллианты и деньги.
– Слыхали? Прокины все свое состояние перевезли. Накрутили на бабушку.
– А почему же бабушку не осматривали?
– Ох, и что вы! Она такая неприятная. Ну кто же решится!..
– А Коркины как ловко придумали! И все экспромтом! Мадам Коркина, уже обшаренная, стоит в стороне и вдруг – «ах, ах!» – нога у нее подвернулась. Не может шага сделать. А муж, еще необшаренный, говорит красноармейцу: «Передайте ей, пожалуйста, мою палку, пусть подопрется». Тот передал. А палка-то у них долбленая и набита бриллиантами. Ловко?
– У Булкиных чайник с двойным дном.
– Фаничка провезла большущий бриллиант, так вы не поверите – в собственном носу.
– Ну, ей хорошо, когда у нее нос на пятьдесят карат. Не всякому такое счастье.
Потом рассказывали трагическую историю, как какая-то мадам Фук спрятала очень хитро бриллиант в яйцо. Сделала маленькую дырочку в скорлупе сырого яйца, засунула бриллиант, а потом яйцо сварила вкрутую. Пойди-ка найди. Положила яйцо в корзинку с провизией и спокойно сидит, улыбается. Входят в вагон красноармейцы. Осматривают багаж. Вдруг один солдат схватил это самое яйцо, облупил и тут же, на глазах у мадам Фук, слопал. Несчастная женщина так дальше и не поехала. Вылезла на станции, три дня ходила за этим паршивым красноармейцем, как за малым ребенком, глаз с него не спускала.
– Ну и что же?
– Э, где там! Так ни с чем и домой вернулась. Стали вспоминать о разных хитростях, о том, как во время войны ловили шпионов.
– До того эти шпионы исхитрились! Подумайте только: стали у себя на спине зарисовывать планы крепостей, а потом сверху закрашивать. Ну, военная разведка тоже не глупая – живо догадалась. Стали всем подозрительным субъектам спины мыть. Конечно, случались досадные ошибки. У нас в Гродне поймали одного господина. На вид – прямо поразительный брюнет. А как вымыли его, оказался блондин и честнейший малый. Разведка очень извинялась…
Под эту мирную беседу на жуткие темы ехать было приятно и удобно, но не проехали мы и трех часов, как вдруг поезд остановился и велели всем высаживаться.
Вылезли, выволокли багаж, простояли на платформе часа два и влезли в другой поезд, весь третьеклассный, набитый до отказа. Против нас оказались злющие белоглазые бабы. Мы им не понравились.
– Едут, – сказала про нас рябая, с бородавкой. – Едут, а чего едут и зачем едут – и сами не знают.
– Что с цепи сорвавши, – согласилась с ней другая, в замызганном платке, кончиками которого она элегантно вытирала свой утиный нос.
Больше всего раздражала их китайская собачка пекинуа, крошечный шелковый комочек, которую везла на руках старшая из наших актрис.
– Ишь, собаку везет! Сама в шляпке и собаку везет.
– Оставила бы дома. Людям сесть некуды, а она собачищу везет!
– Она же вам не мешает, – дрожащим голосом вступилась актриса за свою «собачищу». – Все равно я бы вас к себе на колени не посадила.
– Небось мы собак с собой не возим, – не унимались бабы.
– Ее одну дома оставлять нельзя. Она нежная. За ней ухода больше, чем за ребенком.
– Чаво-о?
– Ой, да что же это? – вдруг окончательно взбеленилась рябая и даже с места вскочила. – Эй! Послушайте-ка, что тут говорят-то. Вон энта, в шляпке, говорит, что наши дети хуже собак! Да неужто мы это сносить должны?
– Кто-о? Мы-ы? Мы собаки, а она нет? – зароптали злобные голоса.
Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы дикий визг не прервал этой интересной беседы. Визжал кто-то на площадке. Все сорвались с мест, кинулись узнавать. Рябая сунулась туда же и, вернувшись, очень дружески рассказывала нам, как там поймали вора и собрались его «под вагон спущать», да тот на ходу спрыгнул.
– Жуткие типики! – сказал Аверченко. – Старайтесь не обращать ни на что внимания. Думайте о чем-нибудь веселом.
Думаю. Вот сегодня вечером зажгутся в театре огни, соберутся люди, рассядутся по местам и станут слушать:
Любовь-злодейка,
Любовь-индейка,
Любовь из всех мужчин
Наделала слепых…
И зачем я только вспомнила! Опять привязался этот идиотский куплет! Как болезнь!
Кругом бабы весело гуторят, как бы хорошо было вора под колеса спустить и что он теперь не иначе как с проломленной головой лежит.
– Самосудом их всех надо! Глаза выколоть, язык вырвать, уши отрезать, а потом камень на шею да в воду!
– У нас в деревне подо льдом проволакивали на веревке из одной пролуби да в другую…
– Жгут их тоже много…
О, интересно, что бы они с нами сделали за собачку, если бы история с вором не перебила настроения.
Любовь-злодейка,
Любовь-индейка…
– Какой ужас! – говорю я Аверченке.
– Тише… – останавливает он.
– Я не про них. У меня своя пытка. Не могу от «Сильвы» отвязаться. Буду думать о том, как бы они нас жарили (может быть, это поможет). Воображаю, как моя рябая визави суетилась бы! Она хозяйственная. Раздувала бы щепочки… А что бы говорил Гуськин? Он бы кричал: «Позвольте, но у нас контракт! Вы мешаете ей выполнить договор и разоряете меня как антрепренера! Пусть она сначала заплатит мне неустойку!»
«Индейка» и «злодейка» понемногу стали отходить, глохнуть, гаснуть.
Поезд подходил к станции. Засуетились бабы с узлами, загромыхали сапожищи солдат, мешки, кули, корзины закрыли свет божий. И вдруг за стеклом искаженное ужасом лицо Гуськина: он ехал последние часы в другом вагоне. Что с ним случилось?
Страшный, белый, задыхается.
– Вылезайте скорее! Маршрут меняется. По той дороге проехать нельзя. Потом объясню…
Нельзя так нельзя. Вылезаем. Я замешкалась и выхожу последняя. Только что спрыгнула на платформу, как вдруг подходит ко мне оборванный нищий мальчишка и отчетливо говорит:
– «Любовь-злодейка, любовь-индейка». Пожалуйте полтинник.
– Что-о?
– Полтинник. «Любовь-злодейка, любовь-индейка».
Кончено. Сошла с ума. Слуховая галлюцинация. Не могли, видно, мои слабые силы перенести этой смеси: оперетку «Сильва» с народным гневом.