Играло солнце на глянце глиняной посуды внизу на базаре. Копошились у телег пестрые бабы. А дальше по крутым зеленым холмам медленно сползали стада и шли пастухи, опираясь на посох. И, наверное, что-то тихо звенело вдали, как всегда звенит в горной тишине. И тишина была благословенна…
Как часто упрекают писателя, что конец романа вышел у него скомкан и как бы оборван.
Теперь я уже знаю, что писатель невольно творит по образу и подобию судьбы, Рока. Все концы всегда спешны, и сжаты, и оборваны.
Когда умер человек, всем кажется, что он еще очень многое мог сделать.
Когда умерла полоса жизни – кажется, что она могла бы еще как-то развернуться, тянуться и что конец ее неестественно сжат и оборван. Все события, заканчивающие такую полосу жизни, сбиваются, спутываются бестолково и неопределенно.
Жизнь пишет свои произведения по формуле старинных романов. С эпилогом: «Ирина вышла замуж и, говорят, счастлива. Сергей Николаевич нашел забвение в общественной деятельности…»
Все быстро, торопливо и все ненужно.
Так же быстро, торопливо и неинтересно пробежали последние новороссийские дни перед неожиданно надуманным отъездом.
«Сейчас вернуться в Петербург трудно, поезжайте пока за границу, – посоветовали мне. – К весне вернетесь на родину».
Чудесное слово – весна.
Чудесное слово – родина…
Весна – воскресение жизни.
Весной вернусь.
Последние часы на набережной у парохода «Великий князь Александр Михайлович».
Суетня, хлопоты и шепот. Этот удивительный шепот, с оглядкой, исподтишка, провожавший все наши приезды и отъезды, пока мы катились вниз по карте, по огромной зеленой карте, на которой наискось было напечатано: «Российская империя».
Да, шепчут, оглядываются. Все-то им страшно, все страшно, и не успокоиться, не опомниться до конца дней, аминь.
Дрожит пароход, бьет винтом белую пену, стелет по берегу черный дым.
И тихо-тихо отходит земля.
Не надо смотреть на нее. Надо смотреть вперед, в синий широкий свободный простор…
Но голова сама поворачивается, и широко раскрываются глаза и смотрят, смотрят…
И все молчат. Только с нижней палубы доносится женский плач, упорный, долгий, с причитаниями.
Когда это слышала я такой плач? Да, помню. В первый год войны. Ехала вдоль улицы на извозчике седая старуха. Шляпа сбилась на затылок, обтянулись желтые щеки, беззубый черный рот открыт, кричит бесслезным плачем – «а-а-а!». А извозчик – верно, смущен, что везет такого седока «безобразного», – понукает, хлещет лошаденку…
Да, голубчик, не разглядел, видно, кого садишь? Теперь вези. Страшный, черный, бесслезный плач. Последний. По всей России, по всей России… Вези!..
Дрожит пароход, стелет черный дым.
Глазами, широко, до холода в них, раскрытыми, смотрю. И не отойду. Нарушила свой запрет и оглянулась. И вот, как жена Лота, застыла, остолбенела навеки и веки видеть буду, как тихо-тихо уходит от меня моя земля.