Вот это-то последнее, казалось бы, очень счастливое обстоятельство, чрезвычайно огорчало богомольных старух. Деревенские к этому привыкли, а вот наши старые слуги – нянюшка, ключница, старшая горничная и судомойка – часто роптали, что, мол, как так – в церковь идешь, а на паперти ни одного нищего, и некому копеечку подать. Ну, как старухе душу спасти без милостыньки. Как-то неладно выходило. Вспоминалось, как в Москве задушевным говорком просили: «Подайте, милостивцы». Перекреститься, подать три копейки – оно и не жалко, а душе на пользу.
Однако и для этих скорбных старух в волынской глуши приходило утешение. Приходило оно раз в год, первого октября, в Покров. Это был храмовой праздник нашего села, и в этот день, раз в году, появлялся нищий. Такого нищего нигде, нигде и никогда, мы не видывали ни до этого, ни после. Особенный был нищий.
Приезжал он в крытой бричке на паре сытых лошадок, правил кучеренок. Одет нищий был тепло и даже со вкусом – какой-то цветной платочек закутывал его шею.
Человек он был еще не старый, лет, может быть, пятидесяти, широкий, крепкий, с аккуратной бородкой, деловитый и озабоченный. У него было что-то с ногами – не то паралич, не то просто ревматизм, – словом, что-то мешало ему ходить и работать.
Старухи наши домашние и разные деревенские бабки обступали бричку, умиленно крестились на нищего, причитающими голосами называли его болезным и несчастненьким и тащили ему целые ковриги хлеба, горлачи со сметаной, ощипанных кур, куски сала, надрезанные из благочестия крестом, всякие сверточки и ленточки, холсты и подушки.
Нищий все принимал деловито, хлопотливо утыкивая добро в свою бричку, и ругал кучёренка за неповоротливость.
Уложившись, снимал шапку, крестился и смотрел, не идет ли еще кто, не несет ли еще чего.
– Эй! Швидше, ворона! Чи до вечора тебе чекать!
И, прикрикнув на кучеренка, отъезжал до будущего года.
И на будущий год старухи готовились к Покрову. Шили нищему рубаху, собирали перья на подушку.
И вот как-то раз, все было уже заготовлено и вдруг почти накануне праздника объявил дьячок ужасную новость. Нищий женился и больше не будет ездить.
Все так и ахнули. Как же теперь?
– Ну, ездил бы с женой.
– Посадил бы жену дома. Пусть ребят досматривает. Нельзя же так.
Думали даже на нищего кому-то жаловаться, да только не знали, кому. Да и как, тоже не знали. На то ли, что женился – так ведь он имел право. На то ли, чего ездить перестал, так тоже такого закона нет, чтобы непременно езди.
Так все и осталось. Покачали головами, да и забыли.
На доброе у человека память коротка.
7
Гордость
А эта картинка уж из Новгородской губернии. С родного севера.
Ходили к нам работать на огороде две бабы из соседней деревни Острачи. Федосья Ерохина и Авдотья Макаренко. Бабы эти друг на дружку похожи не были. Ерохина худая, длинная, нос большой, щербатый, уродлива – дальше некуда, дальше уж прямо черт. Характером мрачная.
Макаренко – пухлая, курносая и все не то улыбается, не то щерится, как злая кошка.
И было в этих несхожих личностях что-то непонятно общее, какая-то, смешно сказать, надменность.
Ерохина, разговаривая, поворачивалась в профиль. Макаренко задирала нос и дерзко «лепортовала».
В общем – ничего не скажешь, бабы гордые и цену себе знали.
И чем же это они гордились? Обе бедные, несостоятельные, на поденку не ходили. Обе некрасивые, у обеих мужья пьяницы, ребята голые. В чем тут дело?
Насчет гордости – у меня, между прочим, уже были кое-какие наблюдения и удивительные находки. Помню – один захудалый чиновник с радостной гордостью рассказывал про своего двоюродного брата, такого богатого и знатного, что его, захудалого чиновника, и на порог к себе не пускал.
Вот чем гордился. И ведь как гордился! Прямо захлебывался. А уж куда бы, казалось, обиднее, если тебя за твою ничтожность родственники в шею гонят.
Гордость двух новгородских баб, однако, выяснилась. И была она у них диаметрально противоположная.
– Мы, Макаренки, – задрав нос, рассказывала как-то Авдотья, – мы все злющие, потому что мы из хохлов. Хохлы все злющие. Мы не тутошние. Мы даже на тутошних не похожи вовсе. Мы злющие.
Вот оно что. Гордость в том, что они нетутошние и как подтверждение нетутошности – злющие. А Ерохина сказала:
– Мы самые здешние, спокон веку тут. Еще когда только три избы стояло, так уж мы тут жили. И деревню-то по нашему имени называют. Вот как!
– Как так по вашему имени? Ведь тебе-то имя Ерохина!
– Ну, да. Ерохины мы.
– А деревню зовут Острачи. Так как же?
Она недоуменно раскрыла рот.
– А? Разве не похоже?
Воспоминания
Автор считает нужным предупредить, что в «Воспоминаниях» этих не найдет читатель ни прославленных героических фигур описываемой эпохи с их глубокой значимости фразами, ни разоблачений той или иной политической линии, ни каких-либо «освещений и умозаключений». Он найдет только простой и правдивый рассказ о невольном путешествии автора через всю Россию вместе с огромной волной таких же, как он, обывателей. И найдет он почти исключительно простых, неисторических людей, показавшихся забавными или интересными, и приключения, показавшиеся занятными, и если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участвовал в описываемых приключениях и сам переживал впечатления и от людей, и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва.
Автор
1
Москва. Осень. Холод.
Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких.
Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои, литературные выступления.
Убеждал мрачно:
– Сегодня ели булку? Ну, так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне – меня все знают. Мой псевдоним – Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
– Вы говорили – в «Лондонской»?
– Ну, в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
– Этот псевдоним, Гуськин, – какой-то странный. Чем странный? – отвечали люди опытные. – Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
– Ну, вот видите! – ликовал Гуськин. – Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет, как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним – Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая, вы едете!», «Счастливая – в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая… с кремом!»
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. А люди с надеждами неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи.
– У моего кума был дом в Полтаве.
– А моя фамилия, собственно говоря, не Нефедин, а Нехведин, от Хведько, малороссийского корня.
– Люблю цыбулю с салом!